|
Колбасиной-Черновой О. Е.
ВШЕНОРЫ, 17-ГО ОКТЯБРЯ
1924 Г.
Дорогая Ольга Елисеевна,
Когда отошел Ваш поезд, первое слово, прозвучавшее на
перроне, было: «Как мне жаль — себя!» и принадлежало,
естественно Невинному. (Придти на вокзал без подарка,
— а? Это уже какая-то злостная невинность!)
Потом мы с ним пошли пешком — по его желанию, но не
пройдя и двадцати шагов оказались в кафе, тут же оказавшемся
политическим и даже преступным местом сборища здешних
чекистов. Невинный рассказывал о Жоресе и чувствовал,
что делает историю.
Засим он — в В‹олю› Р‹оссии›, мы — почти, т. е. в тот
магазин шерсти, покупать С‹ереже› шершти на кашне. Выбрали,
в честь Вашего отъезда, траурную: черную с белым, явно
— кукушечью. Да! Вдоль всего Вацлавского глядели вязаные
куртки и платья, причем Невинный на самое дорогое изрекал:
«Вот это», так весело и деловито, точно я (или он) вправду
собираемся купить.
У остановки 5-го номера столкнулись с В‹иктором› М‹ихайловичем›,
и я, радостно: — «А мы только что проводили О‹льгу›
Е‹лисеевну›. Сколько народу было!»
И он, улыбаясь: «Значит, с вокзала?»
Ничего не оставалось, как подтвердить: «Да».
Невинный мялся, и мы его отпустили.
________
У К‹арба›сниковых нас ждало некое охлаждение, выразившееся
в форме одной котлеты на брата, без повторения. Съели
и котлету и охлаждение.
— «Только ра-а-ади Бога, М‹арина› И‹вановна›, не беспокойтесь,
не приезжайте ни прощаться, ни провожать», — раза три
сряду, на разные лады, с все возрастающей настойчивостью.
И тетка, как в тромбон: «И мебель увезут».
Перед уходом она кровно оскорбилась на меня за то, что
я не смогла ей во всей точности указать, где и как в
данный час переходят границу. — «Я же совершенно вне
политики, да ведь это ежедневно меняется, откуда мне
здесь, в Праге, знать?!»
И она, оскорбленно и хитро подмигивая:
— «Наоборот, как Вам здесь, в Праге, не знать, когда
у Вас все друзья политические, — Вы просто не хотите
мне сказать!»
Простились холодно: А‹нна› С‹амойловна›, очевидно, почуяла,
что я всем ее сущим и будущим отпрыскам (или это только
у мужчин отпрыски? у женщин, кажется, птенцы) — или
птенцам — предпочитаю хотя бы худшую строку худшего
из поэтов — и это вселяло хлад.
Ах, к черту! Надоели чужие гнезда.
А ночью видела во сне Дорогого, — мы с ним переносили
груды стекла — всё такие изящные «вещички» — он устраивал
квартиру — я помогала, и у него, кроме стаканчиков и
рюмочек, ничего не было. Но помню, что я плакала, хотя
ничего не разбила, даже проснулась в слезах.
________
Завтра, 18-го, на каком-то вечере чешско-русской «гудьбы»
(музыки) встречусь с Завадским, передам ему рукописи,
в первую голову — Вашу. Сегодня все это приведу в порядок.
У меня после двух дней в Праге, а особенно после Невинного,
полное чувство высосанности, какие-то сплошные отзвуки
Игоревой «ножки» (видите ли — стукнулся!), теткиных
политических границ, слонимовского стекла, — хлам! Буду
убаюкиваться вязаньем.
________
Рецензию в «Звене» прочла. Писавшего — некоего Адамовича
— знаю. Он был учеником Гумилева, писал стихотворные
натюрморты, — петербуржанин — презирал Москву. Хочу
послать эту рецензию Волконскому, а отзыв на нее Волконского
— Адамовичу. Пусть потешится один и омрачится другой.
Часть романа Волконского, им присланную, почти кончаю:
пока — не роман, но блестящая хроника дней и дел. —
Царский бал — прием у Витте — убийство Гапона, — книга,
конечно, пойдет.
________
Знаете чувство, охватившее всю группу провожающих, после
последнего взмаха последнего платка? — «Как О‹льга›
Е‹лисеевна› скоро уехала!» — В один голос, — «Не скоро
уехала, а отъехала, — сказала я, — ибо для того, чтобы
уехать, нужны люди, а для отъезда — паровоз». Не знаю,
оценил ли Невинный укор моего разъяснения ( — и упор!).
Жду письма: дороги, вокзала, первого Парижа, первого
вечера, первой ночевки. Поцелуйте Адю и расскажите ей,
в какой сутолоке (не людей, а предметов!) я живу, чтобы
не сердилась, что не написала.
— Мне скверно, — м. б. отзвук К‹арбасников›ского громкого
благополучия, м. б. слонимовское стекло, — но: скверно.
То, что я больше всего боюсь: глухой стены, — нет! —
брандмауэра, воздвигаемого моей гордостью — случилось,
а когда стена — чтo остается? — головой oб стену!
И — главное — я ведь знаю, как меня будут любить (читать
— чтo!) через сто лет!
МЦ.
ВШЕНОРЫ, 2-ГО НОЯБРЯ
1924 Г.
Дорогая Ольга Елисеевна,
Так и не дождалась Вашего письма, хоть и не сомневаюсь,
что половина (из скромности!) Ваших помыслов принадлежит
мне.
Нынче унылый воскресный день, вчера был день всех святых
(всех мертвых) кто-то рассказывал, что мой — Ваш — Uhelny
trh [1] являл собой сплошной цветник, — могла бы и я
принести несколько цветочков на свои недостоверные могилы.
(Недалeко ходить!)
Живу домашней жизнью, той, что люблю и ненавижу, — нечто
среднее между колыбелью и гробом, а я никогда не была
ни младенцем, ни мертвецом! — Уютно — Связала два шарфа:
один седой, зимний, со снеговой каймой, другой зеленый
— 30-х годов — только ‹недостает?› цилиндра и рукописи
безнадежной драмы под развевающейся полой плаща — оба
пошли Сереже, и он, в трагическом тупике выбора, не
носит ни одного.
Есть у меня новая дружба, если так можно назвать мое
уединенное восхищенье человеком, которому больше 60-ти
лет и у которого грудная жаба — и которого, вдобавок,
видела три раза — и у которого крашеная жена и две крашеные
падчерицы — но дружба, в моих устах, только моя добрая
воля к человеку. И вот, не будучи в состоянии угодить
ему стихами (пушкинианец), — вяжу ему шарф.
Это — профессор права — Завадский — бывший петербургский
прокурор, председатель нашего союза и мой соредактор
по сборнику. Я уверена, что он бы меня очень любил,
если бы я жила в Праге.
_______
Большую вещь свою я окончила: Тезей (Ариадна) — I часть.
Драматическая вещь, может быть и трагедия. (Никогда
не решусь на такой подзаголовок, ибо я женщина, а женщина
не может написать трагедии.) Куда отдам — не знаю. В
«Совр‹еменные› Записки» недавно отдала «Мои службы»
— отрывки. Вы знаете, — для нашего же сборника вещь
слишком велика. — Пускай отлежится. — Буду теперь писать
II часть. Замысел — трилогия. Думаю, справлюсь.
_______
Уехала третьего дня Валентина Чирикова, с которой меня
роднила «великая низость любви» (из одного моего стиха,
там так):
Знай, что еще одна… Что — сестры.
В великой низости любви
— у нее в настоящем, у меня в прошлом. Весной она выходит
замуж за какого-то горного инженера (как жутко! точно
все время взрывает мосты! — но всякая профессия жутка),
— которого не любит, потому что любит другого, который
ее не любит. А выходит — п. ч. 29 лет, и нужно же когда-нибудь
начать.
Если бы — миллиардер, я бы поняла, — тогда выходишь
замуж за все пароходы! Но — инженер… Хуже этого только
присяжный поверенный.
________
Таскаемся с Алей к А‹лександре› 3‹ахаровне›, выходим
в сумерки, — у нее тепло, она — шарф, я — шарф, Аля
на полу возится с Леликом — а за окном и в окно дождь,
по которому сейчас придется идти домой. Возвращаемся
в непроглядной тьме, по лужам, с тоскою выстораживая
первый огонек Вшенор.
Так проходят дни. С виду все еще незаметно. (Скоро 6
месяцев!) — На легком подозрении, развивающемся при
первом моем вскоке на стул или на стол (достать стакан
с полки, поправить штору) — а то и на скалу — достать
небосвод! — Лазим с Алей — в ясные дни — исступленно:
последнее небо! Впереди — сплошная муть. Здесь хорошие
прогулки, но деревня — пытка: с тех пор, как я еще тогда,
при Вас — вступилась за Лелика, мальчишки нас с Алей
ежедневно встречают ругательствами, камнями и грязью.
А сколько таких дней еще впереди!
Стараюсь с помощью сравнительной лестницы (другим, мол,
еще хуже!) представить себе — один день, что я счастлива,
другой, что я этого заслуживаю, но… при первом комке
грязи и при первом неуступчивом куске угля (топка —
пытка!) — срывается: всем существом негодую на людей
и на Бога и жалею свою голову, — именно ее, не себя!
С‹ережа› неровен, очень устает от Праги, когда умилителен
— умиляюсь, когда взыскателен — гневаюсь. Бедная Аля
вертится, как белка в колесе — между французским, метлой,
собственным и чужим беспорядком. Твердо надеюсь, что
она выйдет замуж «за богатого», после такого детства
только это и остается.
Мечтает, впрочем, о елке: уже считает дни!
________
6-ГО НОЯБРЯ 1924 Г.
Дорогая Ольга Елисеевна, а сегодня — Ваше письмо. Радуюсь
и печалюсь. Бедная Адя! Как жаль. Думая об Аде и об
Але, я сразу восстанавливаю в памяти морды детей К‹арбасни›ковых
(и матери и тетки) — слышу их требовательные голоса:
«ветчинки! печеньица!» и ответный противно-медовый —
матери: «Они у меня, М‹арина› И‹вановна›, уди-ви-тель-но
любят ветчину. А Аля?» — и готова мир взорвать.
Да, есть дети еще несчастнее Ади и Али: те, что под
заборами, или те — стадами — в Сов‹етской› России, но
РАЗВЕ ЭТО ОПРАВДАНИЕ?
Аде, 15-ти лет, сидеть ночи подряд над чужими куклами,
и Але, 11-ти, весь день метаться от метлы к сорному
ящику, когда сотни тысяч ничтожеств («Ид») того же возраста
челюсти себе смещают, вызевывая золотой свободный бесконечный
богатый день — дуб, кто этого не чувствует, и негодяй,
кто не вступается!
________
Как же Вы, после глаз Вашей Оли и синяков под глазами
— Ади, не поверили еще, не заставили себя ещё поверить
в ликующее, торжествующее, мстящее бессмертие души?!
Бессмертие, в котором она открывается! Вроде большевицкого
кухаркиного: «Теперь мы господа!» Ведь тех англичан
с пароходами нет, как же без верховного англичанина?!
_______
А с «дорогим» я помирилась — третьего дня. Пришла, чтобы
говорить о сборнике, т. е. просить денег, он заговорил
о «Психее» Родэ, к‹отор›ую мне проиграл месяца четыре
назад, причем «Психеи» этой нигде не мог найти, ибо
запомнил и требовал «Элладу», — я рассмеялась, — он
рассказал мне китайскую сказку про девять небес — я
задумалась — стало жаль, и ему и мне — года назад, набережных.
Он был прост, правдив, нежен, человечен, я — проста,
правдива, нежна, человечна. В кафе я уже рассказывала
о «номере» с Р‹одзевичем›, а в трамвае (он провожал
меня на вокзал) уже слушала песенку: «Можно быть со
всеми и любить одну», которую парировала настоящей на
сей раз песенкой — очаровательной — XVIII века:
Bergeere leegeere,
Je crains tes appas, —
Ton aame s’enflamme,
Mais tu n’aimes pas… [2]
Расстались друзьями, — не без легкого скребения в сердце
— Почему все всегда правы передо мной?? —
‹Приписка на полях:›
Только что был у нас П‹етр› А‹дамович›, — завтра уезжает.
Растопил мне на прощание печку. Было трогательно. Ехать
ему смертно не хочется. В тоске.
Целую нежно Вас и Адю. Бедная семья Кесселей. «Беда
от нежного сердца», — как называли Алекс‹андра› II,
предпосылая беде — Августейшая.
МЦ.
Непременно опишите мне встречу с Чабровым и, если доведется,
покажите ему «Переулочки» в Ремесле. Он наверное не
видел посвящения.
______________________________________________
1. Рынок угля (чешcк.).
2. Легкомысленная пастушка,
Я опасаюсь твоих чар, —
Твоя душа загорается,
Но любви в тебе нет… (фр.).
ВШЕНОРЫ, 16-ГО НОЯБРЯ
1924 Г.
Дорогая Ольга Елисеевна,
Деньги получены, — девятьсот ‹крон›. Посылаю Вам сейчас
восемьсот, к 1-му — еще сто. Получила я их подлогом,
ибо доверенности на получение у меня не было, и я ее
написала сама. Заблоцкий спрашивал о Вашем местопребывании,
я ограничилась туманностями. Попытайтесь (терять нечего!)
еще раз подать прошение:
В Комитет по улучшению быта русских ученых и журналистов
— такой-то —
Прошение
Покорнейше прошу Комитет продлить выдаваемую мне ссуду
и на этот месяц, по возможности в том же размере.
Подпись
Семейное положение:
Заработок:
Адрес: Дольние Мокропсы, и т. д.
Число
Сделайте это немедленно и пришлите мне, вместе с доверенностью:
«Доверяю такой-то получить причитающуюся мне ссуду за
декабрь месяц».
Прошение я передам Ляцкому, доверенность предъявлю 15-го,
вместе с уцелевшим бланком (Вы мне прислали два), в
котором я ноябрь переправлю (не бойтесь!) на декабрь.
Жаль, что раньше не пришло в голову, но м. б. еще не
поздно.
________
На Ваше первое (длинное) письмо я ответила. На второе,
т. е. деловую часть его, скажу следующее: пока мне чехи
будут давать, я отсюда не двинусь. Жить, как Р‹еми›зовы,
3‹айце›вы и др‹угие› парижане, я не могу, ибо добывать
не умею. Вы меня знаете.
Если бы — чудом, в к‹отор›ое я не верю, — таинственный
ловец жемчужин и улыбнулся в мою сторону, я бы эту улыбку
просила направить в Прагу, где мне уже улыбаются. Ему
бы эта улыбка, во всяком случае, обошлась дешевле, мне
же: 1+1=2. Словом, я вроде того гениально-гнусного ребенка
из франц‹узской› хрестоматии, к‹отор›ый, потеряв одну
монету и получив взамен вторую, ревя и топая ногами,
неустанно повторял: «a present j’en aurais eu deux!»
[1]
Милая Адя пишет о вечере. Милая Адя, когда Вы будете
в «таком положении» — интересном единственно для того,
кто от этого выиграет, а именно: для очевидного, но
незримого — милая Адя, когда Вы именно этим образом
будете интересовать — да еще на 7-ом, а то и на 8-ом
месяце — Вы, головой клянусь, ни за что не захотите
вечера в Париже, — особенно, имея прелестную привычку,
как я, ощущать себя стройной — и интересовать — совсем
другим!
Вечер — в мою пользу, да! Но без моего присутствия.
И я Вас серьезно буду просить об этом, дорогая Ольга
Елисеевна, post factum, когда тайное станет явным. Убеждена,
что не откажутся выступить ни Зайцев Борис (бррр!),
ни еще какие-нибудь Борисы — можно даже будет внушить
3‹айце›ву, что мой Борис (si Boris il у а?!) [2] в его
честь. (NB! Вот удивится!)
_______
Вчера провела прелестный день в Праге. Ездила с Алей
и с одним добрым студентом 46 лет — в Москве у него
внук в Комсомоле — получали иждивение, сидели у Флэка
(старинная пивная), а вечер закончили у моего Завадского,
за ласковыми и дельными разговорами. Старик чудесный
(53 года, но с виду старше), подарил мне свои воспоминания
о временном правительстве (в «Русск‹ом› Архиве»), угощал
нас чаем и ходит в моем шарфе. (Сама видала!) 21-го
у нас писательское собрание, представила сборник, Ваша
«Раковина», надеюсь, пройдет.
С Дорогим, как я Вам уже писала, помирилась, но с тех
пор не виделась, вчера не зашла и, вообще, ни окликать,
ни заходить не буду. Остаток горечи? Привычка к власти?
Ах, кажется, нашла формулу: я не ревную, я брезгую.
А брезгливость, прежде всего — руку назад.
По тому, как мне хорошо, достойно, спокойно и полновластно
со стариками, я убеждаюсь, что мне окончательно-восхитительно
было бы с ангелами.
_______
Пишу стихи. — Кажется, хорошие. — За II часть Тезея
еще не принималась, — печка мешает. Но топить я ее научилась
безукоризненно: ни угля, ни рук не щажу. С‹ергей› Яковлевич›
(второй) наконец догадался — кто я:
«Апачи высказывают особенное отвращение ко всему, что
походит на дом. Они только в исключительных случаях
строят хижины из легких ветвей и кустарника; когда же
становится слишком холодно, то отыскивают углубление
в земле или же строят из земли, камней и листьев род
котла в один метр в поперечнике и в 1/2 метра глубины,
скорчившись садятся в него совсем голые, большей частью
в одиночку, и встают только на другой день, когда солнце
согреет их окоченевшие члены. От дождя прячутся под
скалами и деревьями, а прочее время проводят в открытом
поле». (Учебник археологии).
Страницы 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 |