|
Звягинцевой В. К. и Ерофееву А. С.
<22-го января/ 4-го
февраля 1920 г.>
Сашенька и Верочка!
Я еще жива. — Только в большом доме, в чужой комнате,
вечно на людях [Цветаева забрала тяжелобольную Алю из
приюта в Кунцеве, где находились обе ее дочери. Выхаживать
больную Алю помогала В. А. Жуковская, родственница А.
К. Герцык. — у нее временно и поселилась Цветаева с
дочерью.]. Аля все еще больна, д<окто>ра не угадывают
болезни. Жар и жар. Скоро уже 2 месяца, как она лежит,
а я не живу.
Сашенька, я нашла Вашу записку на двери. — Трогательно.
— Если бы у Али пала t°, я бы пришла, я тоже по вас
обоих соскучилась — как волшебно было тогда эти несколько
дней.
Приходите вы, господа, ко мне, — так, часов в 7. Если
меня не будет, значит я ушла за дровами и сейчас вернусь.
Дня не назначаю, чем скорей, тем лучше. Но не позднее
семи, — Аля засыпает в девять.
Целую и жду.
МЦ.
<Начало февраля 1920
г.[письмо не отправлено]>
Друзья мои!
Спасибо за любовь.
Пишу в постели, ночью. У Али 40,4 — было 40,7. — Малярия.
10 дней была почти здорова, читала, писала, вчера вечером
еще 37 — и вдруг сегодня утром 39,6 — вечером 40,7.
— Третий приступ. — У меня уже есть опыт безнадежности
— начала фразу и от суеверия в хорошую или дурную сторону
боюсь кончить.
— Ну, даст Бог! —
Живу, окруженная равнодушием, мы с Алей совсем одни
на свете.
Нет таких в Москве!
С другими детьми сидят, не отходя, а я — у Али 40,7
— должна оставлять ее совсем одну, идти долой за дровами.
У нее нет никого, кроме меня, у меня — никого, кроме
нее. — Не обижайтесь, господа, я беру нет и есть на
самой глубине: если есть, то умрет, если я умру, если
не умрет — так нет.
Но это — на самую глубину, — не всегда же мы живем на
самую глубину — как только я стану счастливой — т. е.
избавленной от чужого страдания — я опять скажу, что
вы оба — Саша и Вера — мне близки. — Я себя знаю.
— Последние дни я как раз была так счастлива: Аля выздоравливала,
я — после двух месяцев — опять писала, больше и лучше,
чем когда-либо. Просыпалась и пела, летала по лавкам
— блаженно! — Аля и стихи.
Готовила книгу — с 1913 г. по 1915 г. — старые стихи
воскресали и воскрешали, я исправляла и наряжала их,
безумно увлекаясь собой 20-ти лет и всеми, кого я тогда
любила: собою — Алей — Сережей — Асей — Петром Эфрон
— Соней Парнок — своей молодой бабушкой — генералами
12 года — Байроном — и — не перечислишь!
А вот Алина болезнь — и я не могу писать, не вправе
писать, ибо это наслаждение и роскошь. А вот письма
пишу и книги читаю. Из этого вывожу, что единственная
для меня роскошь — ремесло, то, для чего я родилась.
Вам будет холодно от этого письма, но поймите меня:
я одинокий человек — одна под небом — (ибо Аля и я —
одно), мне нечего терять. Никто мне не помогает жить,
у меня нет ни отца, ни матери, ни бабушек, ни дедушек,
ни друзей. Я — вопиюще одна, потому — на всё вправе.
— И на преступление! —
__________
Я с рождения вытолкнута из круга людей, общества. За
мной нет живой стены, — есть скала: Судьба. Живу, созерцая
свою жизнь — всю жизнь — Жизнь! — У меня нет возраста
и нет лица. Может быть — я — сама Жизнь. Я не боюсь
старости, не боюсь быть смешной, не боюсь нищеты — вражды
— злословия. Я, под моей веселой, огненной оболочкой,
— камень, т. е. неуязвима. — Вот только Аля. Сережа.
— Пусть я завтра проснусь с седой головой и морщинами
— что ж! — я буду творить свою Старость — меня все равно
так мало любили! Я буду жить — Жизни — других.
И вместе с тем, я так радуюсь каждой выстиранной Алиной
рубашке и чистой тарелке! — И комитетскому хлебу! И
— так хотела бы новое платье!
Все, что я пишу, — бред. — Надо спать. — Верочка, выздоравливайте
и опять глядите лихорадочными — от всей Жизни — глазами
<…> румяных щек. — Помню ваше черное платье и
светлые волосы.
— Когда встанете, пойдите к Бальмонту за радостью, —
одного его вида — под клетчатым пледом — достаточно!
Москва, 7/20-го февраля
1920 г., пятница
Друзья мои!
У меня большое горе: умерла в приюте Ирина — 3-го февраля,
четыре дня назад. И в этом виновата я. Я так была занята
Алиной болезнью (малярия — возвращающиеся приступы)
— и так боялась ехать в приют (боялась того, что сейчас
случилось), что понадеялась на судьбу.
— Помните, Верочка, тогда в моей комнате, на диване,
я Вас еще спросила, и Вы ответили “может быть” — и я
еще в таком ужасе воскликнула: — “Ну, ради Бога!” —
И теперь это совершилось, и ничем не исправишь. Узнала
я это случайно, зашла в Лигу Спасения детей на Соб<ачьей>
площадке разузнать о санатории для Али — и вдруг: рыжая
лошадь и сани с соломой — кунцевские — я их узнала.
Я взошла, меня позвали. — “Вы г<оспо>жа такая-то?
— Я. — И сказали. — Умерла без болезни, от слабости.
И я даже на похороны не поехала — у Али в этот день
было 40,7 — и — сказать правду?! — я просто не могла.
— Ах, господа! — Тут многое можно было бы сказать. Скажу
только, что это дурной сон, я все думаю, что проснусь.
Временами я совсем забываю, радуюсь, что у Али меньше
жар, или погоде — и вдруг — Господи, Боже мой! — Я просто
еще не верю! — Живу с сжатым горлом, на краю пропасти.
— Многое сейчас понимаю: во всем виноват мой авантюризм,
легкое отношение к трудностям, наконец, — здоровье,
чудовищная моя выносливость. Когда самому легко, не
видишь что другому трудно. И — наконец — я была так
покинута! У всех есть кто-то: муж, отец, брат — у меня
была только Аля, и Аля была больна, и я вся ушла в ее
болезнь — и вот Бог наказал.
— Никто не знает, — только одна из здешних барышень,
Иринина крестная, подруга Веры Эфрон. Я ей сказала,
чтобы она как-нибудь удержала Веру от поездки за Ириной
— здесь все собиралась, и я уже сговорилась с какой-то
женщиной, чтобы привезла мне Ирину — и как раз в воскресенье.
— О!
— Господа! Скажите мне что-нибудь, объясните.
Другие женщины забывают своих детей из-за балов — любви
— нарядов — праздника жизни. Мой праздник жизни — стихи,
но я не из-за стихов забыла Ирину — я 2 месяца ничего
не писала! И — самый мой ужас! — что я ее не забыла,
не забывала, все время терзалась и спрашивала у Али:
— “Аля, как ты думаешь — — — ?” И все время собиралась
за ней, и все думала: — “Ну, Аля выздоровеет, займусь
Ириной!” — А теперь поздно.
У Али малярия, очень частые приступы, три дня сряду
было 40,5 — 40,7, потом понижение, потом опять. Д<окто>ра
говорят о санатории: значит — расставаться. А она живет
мною и я ею — как-то исступленно.
Господа, если придется Алю отдать в санаторию, я приду
жить к Вам, буду спать хотя бы в коридоре или на кухне
— ради Бога! — я не могу в Борисоглебском, я там удавлюсь.
Или возьмите меня к себе с ней, у Вас тепло, я боюсь,
что в санатории она тоже погибнет, я всего боюсь, я
в панике, помогите мне!
Малярия лечится хорошими условиями. Вы бы давали тепло,
я еду. До того, о чем я Вам писала в начале письма,
я начала готовить сборник (1913 — 1916) — безумно увлеклась
— кроме того, нужны были деньги.
И вот — все рухнуло.
— У Али на днях будет д<окто>р — третий! — буду
говорить с ним, если он скажет, что в человеческих условиях
она поправится, буду умолять Вас: м. б. можно у Ваших
квартирантов выцарапать столовую? Ведь Алина болезнь
не заразительная и не постоянная, и Вам бы никаких хлопот
не было. Я знаю, что прошу невероятной помощи, но —
господа! — ведь Вы же меня любите!
О санатории д<окто>ра говорят, п. ч. у меня по
утрам 4—5°, несмотря на вечернюю топку, топлю в последнее
время даже ночью.
Кормить бы ее мне помогали родные мужа, я бы продала
книжку через Бальмонта — это бы обошлось. — Не пришло
ли продовольствие из Рязани? — Господа! Не приходите
в ужас от моей просьбы, я сама в непрестанном ужасе,
пока я писала об Але, забыла об Ирине, теперь опять
вспомнила и оглушена.
— Ну, целую, Верочка, поправляйтесь. Если будете писать
мне, адресуйте: Мерзляковский, 16, кв<артира>
29. — В. А. Жуковской (для М. И. Ц<ветаевой>)
— или — для Марины. Я здесь не прописана. А может быть,
Вы бы, Сашенька, зашли? Хоть я знаю, что Вам трудно
оставлять Веру.
Целую обоих. — Если можно, никаким общим знакомым —
пока — не рассказывайте, я как волк в берлоге прячу
свое горе, тяжело от людей.
МЦ.
<Приписка на полях:>
И потом — Вы бы, Верочка, возвратили Але немножко веселья,
она Вас и Сашу любит, у Вас нежно и весело. Я сейчас
так часто молчу — и — хотя она ничего не знает, это
на нее действует. — Я просто прошу у Вас дома — на час!
МЦ
<3-го июля 1920>
Милая Вера, милый Саша!
В четверг будем у Вас: Волькенштейн и я, — может быть,
Бебутов [Бебутов В. М. — режиссер], если Волькенштейн
его поймает, я давно уже его не видала.
Приходили: Аля, моя приемная дочка (милиотиевская старшая
[Зинаида, дочь В. Д. Миллиоти, впоследствии художник-мультипликатор.])
— и я.
МЦ.
Вторник.
Волькенштейн захватит пьесу “Паганини” [Пьеса В. М.
Волькенштейна.].
<17-го октября 1920>
Милый Саша!
Ждали Вас с Влад<имиром> Мих<айловичем>
[В. М. Волькенштейн.], ели яблоки, читали.
Привет
МЦ.
|