Октаву Обри

‹1935 Г.›
Месье, это письмо было начато давно — в марте, когда я в первый раз прочла Вашего «Наполеона на острове Святой Елены». Я купила его в маленькой книжной лавке, где Ваш «Наполеон» почти безраздельно царил на витрине, затмевая все прочие редкости. Сколько раз я собиралась…
Месье, Вы за или против Гаспара Хаузера? За или против легенды о нем? (ибо и легенда, и Вассерман, воспевший его как поэт, — за него). Я спрашиваю потому, что люблю Вас — за исключительное благородство Вашего «Наполеона на Святой Елене» — и потому, что я Вам верю — и именно потому, что я Вас люблю и верю Вам, я не хочу читать Вашего «Гаспара Хаузера», если Вы против него. И причина лежит даже глубже: любя Вас и любя Якоба Вассермана, я остаюсь самой собой; я люблю Вас обоих за то же самое ‹и посредством того же самого› [1], что есть душа (единственное слово на всех языках, которое не нуждается в пояснениях, в прилагательных) и посредством того же самого, что есть душа, — и я не хочу разрываться, не допускаю, чтобы два человека одной породы — лирической (единственной, которую я чту и к которой имею честь, счастье и несчастье принадлежать — со всеми потрохами) — могли бы думать — нет, чувствовать по-разному применительно к одному и тому же, к явно одной и той же идее. Весь мир — Вы должны это знать, и Вы наверняка знаете, — разделен на два лагеря: поэты и все остальные, неважно, кто эти все: буржуа, коммерсанты, ученые, люди действия или даже писатели. Только на два лагеря: и Вы, Ваш «Наполеон на Святой Елене», герцог Рейхштадтский, Гаспар Хаузер, Вассерман и я, пишущая Вам эти строки, принадлежат к одному лагерю. Мы защищаем одну и ту же идею — самим фактом своего существования. Поэтому поймите: как больно мне было бы осознать, что в этом лагере Великих Одиноких налицо разлад. Что, любя герцога Рейхштадтского, можно не любить Гаспара Хаузера; что Вассерман любил своего героя, а Октав Обри способен был бы этим пренебречь. На определенном высоком уровне уже нет ни имен собственных, ни конкретных адресатов. И герцог Рейхштадтский, и Гаспар Хаузер — это один и тот же вечный королевский сын, наследник без наследства, и у каждого свой вечный Верный Слуга, как Вы, как Вассерман ‹Орфей, Р.-М. Рильке, все лирические поэты›. Вы не обиделись на эти слова? ‹Ведь имена — верхний слой, шелуха›. Вся история — игра с участием всего нескольких персонажей; они всегда одни и те же, и они больше, чем принципы, — они стихийные силы ‹стихии принципов›. Герцог Рейхштадтский и Прокеш — это же Давид и Ионафан. И я нашла наконец слово: Вы пишете миф.
Когда я читала Вашего «Римского короля» (ту часть, которая о герцоге Рейхштадтском), мне столько раз приходила в голову мысль: вот кто должен был бы написать историю Гаспара Хаузера — и можете себе представить мое потрясение ‹изумление, удивление›, когда я узнала, что эта история, оказывается, уже написана, что Вы до этого «додумались» раньше, чем я! Итак, все говорит за то, что Вы должны быть на стороне этого странного Гаспара Хаузера (это и моя любовь — звучит глупо, но другого слова все равно нет).
Это как чудо: было желание без надежды на исполнение — и вдруг оно осуществляется, уже осуществилось! И какая была бы обида, какая насмешка, если бы и правда все сошлось — кроме Вашего отношения к герою.
Я читаю у Вас о герцоге Рейхштадтском и думаю…
— Я ведь историк, и поэтому…
— Да, Вы историк. Вы и историк тоже, но Вы гораздо больше, чем историк. Историки пишут историю, а вы пишете судьбы, души. Вы — настоящий поэт. Поэт во всем, вплоть до удивительной смелости языка ‹…› Вас увлекают, ведут за собой ритм, интонация — да Вы это и сами знаете.
Я многое могла бы Вам сказать по поводу «Наполеона». (Но первое письмо не должно быть чересчур длинным. Я не пишу Вам, я Вас окликаю, как окликали когда-то паромщика.) По поводу «Наполеона», которого я еще раз прочла и еще раз увидела: это одна из трех книг, которые я взяла с собой на море, чтобы прожить их за лето — как бы ни повернулась жизнь — прожить именно их. ‹…›.
В Вашем случае хочется сказать: в документе иногда больше поэзии, чем в поэзии. Будучи точным в фактах, Вы безграничны во взглядах ‹выводах/мнениях›, в способности видеть. И тем самым вырастаете до настоящего поэта. Ибо поэт, милый Октав Обри, это прежде всего точность, безошибочность видения. Он никогда не искажает естество факта, он воссоздает его истинную природу. Шиллер, приписав Жанне влюбленность в Дюнуа, поступил не как поэт, а как автор авантюрного романа. Напротив, маленький Том из одной очаровательной английской книжки поступил как истинный поэт, когда написал в своем школьном сочинении такую фразу: «Дул ветер; ива подметала ветками землю». И, написав ее, специально прошел двенадцать миль до первой ивы, чтобы убедиться, что ее ветки на ветру действительно достают до земли. Вот и Вы — такой маленький Том: недаром Вы поехали на Святую Елену — своими глазами увидеть то, что Вы знали и так от рождения. Все сходится, включая иву.
Вам, Октав Обри, — все права.
Мне очень понравился и Ж. Ленотр (хотя он меня немало удивил и огорчил неблагородными высказываниями о Германии. Он писал это, правда, во время войны, но по мне это его не извиняет, а наоборот — обвиняет. Но не в этом дело). Итак, Ж. Ленотр мне понравился, но я знала, что он далеко не молод и вряд ли обрадуется какому-то новому голосу. А Вас, Октав Обри, я представляю себе еще молодым (и восприимчивым) — и думаю, что у Вас есть достаточно мужества для того, чтобы принять благодарность полной мерой и даже с избытком.
Я чувствую, что говорю Вам слишком много, но чрезмерность всегда определяла мой внутренний мир.
____________________________________________________________________
1. Угловые скобки, скорее всего, означают поиски Цветаевой в своем черновике письма вариантов слов и выражений.

Марина Цветаева

Хронологический порядок:
1905 1906 1908 1909 1910 1911 1912 1913 1914 1915 1916 1917 1918 1919 1920 1921 1922 1923 1924 1925
1926 1927 1928 1929 1930 1931 1932 1933 1934 1935 1936 1937 1938 1939 1940 1941