Логика островитянки

Наталья ГВЕЛЕСИАНИ

 

ЛОГИКА ОСТРОВИТЯНКИ

(Вокруг эпизода в биографии М.Цветаевой, связанного с Кунцевским приютом)

Проста моя осанка,
Нищ мой домашний кров.
Ведь я островитянка
С далеких островов!

Живу — никто не нужен!
Взошел — ночей не сплю.
Согреть чужому ужин —
Жилье свое спалю!

М. Цветаева

Зима 1919г. Гражданская война. Голод.
Из книги И. Кудровой «Путь комет»:

«Доброжелатели твердят Марине, что она не справится с прокормом детей, но что в государственных детских учреждениях теперь питание вполне приличное и надо попробовать устроить Ирину в ясли. Марина пробует. Но в стране царит большевистская справедливость: кто не работает, тот не ест, власть помогает только работающим. Для устройства в ясли необходима справка о том, что мать служит. Такой справке Марине негде взять».
Далее Кудрова подробно описывает, как Цветаева идет во Дворец искусств и просит дать справку что она занимается литературой, но ей в такой справке отказывают. Потом Кудрова продолжает: «И тут до нее доходят слухи о том, что в Кунцево открылся детский приют. И будто бы во главе стоит хороший человек, и снабжает этот приют довольствием американская благоотворительная организация. Сведения идут от доктора Павлушкова, а Павлушков — муж Лидии Александровны Тамбурер, он главный врач Кунцевского госпиталя, — они и живут в Кунцеве. Выясняется, правда, что приют для сирот и, чтобы туда приняли детей, их надо выдать за чужих. Но Марина уже в панике, ибо она соглашается с этими доводами».
И вот — дети в приюте.
Но когда Цветаева потом приезжает проведать детей, выясняется, что в приюте — царят все тот же непобедимые голод и равнодушие. Вскоре старшая семилетняя Аля тяжело заболевает и когда болезнь достигает пика, Цветаева забирает ее домой и выхаживает, но за это время оставшаяся пока в приюте младшая трехлетняя Ирина погибает от голода и тоски.

А теперь — о некоторых кочующих в интернете мифах.

МИФ ПЕРВЫЙ — У Цветаевой было не настолько бедственное положение, чтобы отдать детей в приют. Ведь в доме бывали знакомые, приносили кое-какую еду, помогали чем могли.

На это может ответить сама Цветаева записями в своих Записных Книжках, сделанными за день до отправки детей:

«Бальмонт — в женском, вернее, прислужьем платке — в постели — безумный холод — пар — колом — рядом блюдце с картошкой жареной на кофейной гуще:

— «О, это будет позорная страница в истории Москвы! Я не говорю о себе, как о поэте, я говорю о себе, как о труженике. Я перевел Шелли, Кальдерона,— — — Не сидел ли я с 19?ти лет над словарями вместо того, чтобы гулять и влюбляться?! — Ведь я с буквальном смысле — голодаю. Дальше остается только голодная смерть! Дураки думают, что голод — это тело, они не знают, что в тонких организациях голод — душа, сейчас же всей тяжестью падает на душу. Я угнетен, я в тоске, я не могу писать!»
Я прошу у него курить. Дает мне трубку и велит мне не развлекаться, пока курю.
— «Эта трубка требует большого внимания к себе, поэтому советую Вам не разговаривать, ибо спичек в доме нет».
Курю, т. е. тяну изо всей силы,— трубка как закупоренная — дыму 1/10 глоточка — от страха, что потухнет не только не говорю, но и не думаю — и — через минуту, облегченно:
— «Спасибо, накурилась!»

«___
Что такое голод? Смутное душевное беспокойство— озабоченность — idee fixe. {навязчивая идея (фр.)}
(Три ступени.)
О, Господи, при моем умении — даре — страсти — наблюдать и определять — (созерцать и ваять) — никакое страдание не страшно, кроме чужого! (Другому больно, другой голоден и т. д.)
Я больше скажу: своего страдания — нет»
___

«___
6-го дeк 1919 г., ст. ст.
Я так мало женщина, что ни разу, ни разу мне в голову не пришло, что от голода и холода зимы 19 года есть иное средство, чем продажа на рынке.
___
Порядочная женщина — не женщина.
Я не хочу ни есть, ни пить, ни жить.
А так — руки скрестить, тихонько плыть
Глазами по пустому небосклону.
Ни за свободу я — ни против оной
— О, Господи! — не шевельну перстом.
Я не-дышать хочу — руки крестом!
___
Слишком уж много снегу,
Слишком уж мало хлеба…
(Москва 19 г)»
___
Аля, готовясь к отдъезду, обещает матери:

— «Да, Марина, и я надеюсь, что я смогу Вам откладывать еду.— А вдруг на Рождество дадут что-нибудь такое, что нельзя будет сохранить? Вдруг — компот? Тогда я выловлю весь чернослив и спрячу.— О, Марина, как жаль, что нельзя засушивать еду, как цветы!»

Позже, узнав на улице от случайно встретившейся приютской девочки, что Аля заболела, Цветаева отнесет Бальмонтам скудный паек — кашку для детей, которую ей выделяли в каком-то учреждении и одной которой — все равно им было не продержаться, ведь дети в приюте теперь закормлены, как думает (и пишет) она наивно: «Дома мечусь по комнате — вдруг понимаю, что еду сегодня же — забегаю к Б<альмон>там отдать им рисовую сладкую кашу (усиленное детское питание на Пречистенке, карточки остались после детей) — в горло не идет, а в приюте дети закормлены — от Б<альмон>тов на вокзал, по обыкновению сомневаюсь в дороге, тысячу раз спрашиваю, ноги болят (хромые башмаки), каждый шаг — мучение — холодно — калош нет — тоска — и страх — ужас».

МИФ ВТОРОЙ — можно было и дальше продавать вещи, ведь у Цветаевой оставались хоть те же браслеты…

Слово Цветаевой:

«Люди, когда приходят, только меня растравляют:
— «Так нельзя жить.— Это ужасно — Вам нужно всё продать и переехать».
— Продать! — Легко сказать! — Все мои вещи, когда я их покупала, мне слишком нравились,— поэтому их никто не покупает.»
___

«Ах, взойти бы в какую-н<и>б<удь> избу, обменять бы браслет на хлеб, но у меня такой подозрительный вид — и сразу будет такой противоестественпый голос — или слишком жалкий или дерзкий (всегда, когда продаю) — и никто не поверит, что у меня дочь в приюте.»

МИФ ТРЕТИЙ — Цветаева могла бы в свое время отдать Ирину сестрам Эфрона и те бы уж ее спасли, так как и любили ребенка по-настояшему, и возможностей да и способностей к этому — имели больше. Но не отдала — Из ГОРДОСТИ, так как была не в лучших отношениях с родней мужа.
Но ведь сестры поставили условие, что Цветаева непременно должна была отдать ребенка насовсем (помощь ребенку обещалась только на этом условии). А это — уже попахивает шантажом. Тем более что Цветаева, по-видимому, и не думала о такой возможности — отдать Ирину куда-то насовсем. Временами и в ней пробуждались чувства к ней.

Слово самой Цветаевой:

«У меня начинает просыпаться страстная (с тоской и мучением) любовь к Ирине, о которой я 1 1/2 месяца ничего не знаю и почти не думала. Я об этом никому не говорю» (Записные Книжки, I, 366). (Эта запись сделана в июле 1919г, когда Ирина была в деревне у Л. Эфрон).

«.— Ирина! — Я теперь мало думаю о ней, я никогда не любила
ее в настоящем, всегда я мечте — любила я ее, когда приезжала к Лиле и видела ее толстой и здоровой, любила ее этой осенью, когда Надя (няня) привезла ее из деревни, любовалась ее чудесными волосами. Но острота новизны проходила, любовь остывала… » (Из записей, сделанных уже после гибели ребенка).

И еще — Лиля Эфрон, предложившая забрать Ирину насовсем и жившая в то время в деревне хоть и в самом деле откормила девочку и поставила ее на ноги в психологическом смысле, привязавшись к ней всей душой, на самом деле тоже не имела условий для содержания ребенка. Она пишет в письме Сергею Эфрону в оправдание бездействия сестер в отношении того, чтобы забрать из приюта Ирину: «»Я абсолютно ничем Вере помочь не могла, я три мес. не видала кусочка хлеба (в деревне, когда жила с Ириной, находила обглоданные корки хозяйской девочки и съедала их). »
Когда летом Цветаева приезжала в деревню за Ириной, она забрала ее еще и потому, что нашла способ получать в Москве молоко, чего в деревне не было.

МИФ ЧЕТВЕРТЫЙ. Не ехала так долго за Ириной в приют, чтобы и ее забрать, да и других отговоривала — чуть ли не нарочно, чтобы Ирина там и осталась — навсегда…
Самым вещественным основанием является отрывок из письма Цветаевой своей знакомой:
«»Никто не знает, — только одна из здешних барышень, Иринина крестная, подруга Веры Эфрон. Я ей сказала, чтобы она как-нибудь удержала Веру от поездки за Ириной — здесь все собиралась (….пропущено слово), и я уже сговорилась с какой-то женщиной, чтобы привезти Ирину — и как раз в воскресенье» (VI, 154).

Но на деле в отрывке всего лишь говорится о том, что Вера Эфрон была сама настолько больна, что ходила по комнате, держась за стены (как известно из других источников), вот Цветаева и отговаривала — ехать в такую суровую действительность, где придется идти несколько верст пешком, утопая по колено в снегу.
А сама не поехала потому, что слишком страшно было оставить Алю — боялась доверить даже самым близким людям, боялась, что у той опять случится обострение и тогда уж ее — не выходить. Ведь начиная с тех злополучных приютских дней Цветаева и превратилась из довольно беспечно-наивной — в чрезмерно-заботливую, хоть и не всегда уместную со своей заботой, тревожно-мнительную мать.

МИФ ПЯТЫЙ. Совсем не испытывала угрызений совести и начисто забыла Ирину, фактически вытеснив память о ней рождением сына.

На сей раз я процитирую отрывок из статьи Т.Геворкян
«Пойми, как давило ее прошлое, как гудело оно, как говорило!», в котором также предоставлено слово самой Цветаевой:

«Отсюда — спустя годы и годы — глубинный смысл «Сказки матери» (1934)8 , очень, кстати, непростой, с богатым подтекстом «Сказки», где Цветаева — писатель и мать двух дочерей, из которых одна стала жертвой времени, обстоятельств и недостаточной материнской любви, — пересказывает сказку своей матери двум ее дочерям — то есть самой Марине (Мусе) и ее сестре Асе, из которых одну (Мусю) она любит меньше, хоть и старается это скрыть, — о какой-то третьей (сказочной!) матери, чудом сумевшей спасти обеих своих дочерей одинаковой к обеим, одинаково безграничной любовью.

Отсюда же — несколько дней спустя — вывод: «Какие-то природные законы во мне нарушены, — как жалко! Мое материнство — моя смута в области пола» (НЗК, II, 104), вывод, чуть позже уточненный: «Ирина, — вот они, мои нарушенные законы!» (там же, II, 107). Породит он, однако, не отчаяние, напротив — разрешится сном — утешительным и обнадеживающим. «Сном про Ирину», путь к которому, надо полагать, вел через осознание не-природности, не-законности отношения к дочери. Только поняв и приняв нарушенность закона, можно было — пусть пока только во сне — познать чудо подлинного материнства: «Держу ее на руках, верней — она меня обхватила (руками за шею, ногами за пояс.) <…> Держа ее на руках, испытываю такую остроту блаженства, с которой не сравнится НИЧТО. — Непереносно как-то. (Может быть это и есть — Материнство?)» (там же, II, 107)9″ .

Добавлю — отчасти отсюда же — рождается у Цветаевой тема недолюбленного, непонятого ребенка — в ее автобиографической прозе о детстве, где она попытается понять глубинные корни своего душевного и духовного сиротства, вынесенные уже из собственных отношений с матерью.
ДА, у ЦВЕТАЕВОЙ была по жизни большая беда — она, по-видимому, не имела материнского инстинкта ( по крайней мере к Ирине) и неосознанно подменяла родительские чувства к детям какими-то платонически-эротическими. Но ведь бедная женщина — долго не осознавала своей беды…

Но даже не имея инстинкта она пыталась делать для Ирины то, что могла — в своих нечеловеческих условиях.

Слово Цветаевой:

«Маршрут: в детский сад (Молчановка, 34) занести посуду,— Ста-роконюшенным на Пречистенку, оттуда в Пражскую столовую (на карточку от Гранских), из Пражской (советской) к бывшему Генералову —
не дают ли хлеб — оттуда опять в детский сад — за обедом — оттуда —по черной лестнице, обвешанная кувшинами, судками и бетонами — ни пальца свободного — и еще ужас; не вывалилась из корзинки сумка с карточками! — по черной лестнице — домой.— Сразу к печке. Угли еще тлеют. Раздуваю. Разогреваю. Все обеды — в одну кастрюльку: суп вроде каши. Едим. (Если Аля была со мной, первым делом отвязываю Ирину от стула. Стала привязывать ее с тех пор, как она, однажды, в наше с Алей отсутствие съела из шкафа полкочна сырой капусты.) — Укладываю Ирину.— Спит на синем кресле. Есть кровать, но в дверь не входит.— Кипячу кофе. Пью. Курю. Пишу. Аля пишет мне письмо или читает. Часа два тишина. Потом Ирина просыпается. Разогреваем остаток супа. Вылавливаю с помощью Али из самовара оставшийся — застрявший в глубине — картофель. Аля ложится спать, укладываем — или Аля или я — Ирину.»

А что касается пересудов о том, будто ребенка избивали, сажали в какой-то мешок, то — достоверность их теперь проверить невозможно. Ведь существует целое племя разных любопытных, понимающих все самым превратным образом бдительно-«сердобольных» тетушек у замочной скважины, сочиняющих «неистовых баб басни».

ИЗ МОИХ ЗАМЕТОК ПРИ ЧТЕНИИ ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК М. ЦВЕТАЕВОЙ

Перечитывала заново те места в Записных Книжках М. Цветаевой, где она описывает последнее посещение приюта и увидела, в какой глубоком стрессе и безысходности она пребывала. Ведь когда она пришла в тот день в приют ей вначале даже с порога сказали, будто Аля умерла. И это ее — совершенно подкосило, она словно обезумела. Потому и воскликнула позже в полубезумии: «Господи, ну почему Аля заболела, а не Ирина?!» (Это вырвалось как вздох, как крик — в стрессе, в полубезумии, ведь не секрет — Ирину она особо не любила и не была с ней близка).
А когда Цветаева увидела, что Аля жива, но считай что при смерти, то попыталась поддержать ее принесенной едой — из еды у нее было только два куска сахара и две лепешки, которые ей дала Лидия Александровна. Но съев один кусок сахара, Аля тут же вырвала. И тут раздался голос лицемерной воспитательницы, которая прекрасно знала, в каком положении живут тут дети… Я приведу этот отрывок целиком:

«Между кроватями мотается Ирина. Даю Але сахар. Взрыв кашля, Аля с расширена; ыми от страха глазами молча протягивает мне вынутый изо рта сахар: в крови.
Сахар и кровь! Содрогаюсь.
— «Это ничего, Алечка, это от кашля такие жилки лопаются».
Несмотря на жар, жадно ест.
— «А что ж Вы маленькую-то не угостите?» Делаю вид, что не слышу.— Господи! — Отнимать у Али! — Почему Аля заболела, а не Ирина?!!—»

Это было сказано — про отнимать у Али — перед лицом умирающей Али. ВЕДЬ ЦВЕТАЕВА ЕШЕ НЕ ЗНАЛА, ЧТО УМРЕТ В ИТОГЕ ИРИНА, А НЕ АЛЯ, она предполагала и страшно боялась, что вот-вот умрет Аля… (Тем более что Ирина все-таки еще держалась на ногах и ее кормили напоказ каким-то пустым супом, когда приходила Цветаева).
В общем, тяжко все это — комментировать такие вещи… Но, наверное, в такие страшные минуты в голову набегают самые страшные и отчаянные мысли, за которых людей не стоит судить слишком строго — по меркам обычной, повседневной жизни.

ЦВЕТАЕВА БЫЛА В НАСТОЛЬКО ОТЧАЯННОМ ПОЛОЖЕНИИ И ЧУВСТВОВАЛА СЕБЯ ТАКОЙ БЕСПОМОЩНОЙ, ЧТО НЕ НАШЛА СИЛ И ВОЗМОЖНОСТИ ЗАБРАТЬ В ТОТ ДЕНЬ ТАКУЮ БОЛЬНУЮ, ПРАКТИЧЕСКИ УМИРАЮЩУЮ — КАК ОНА ДУМАЛА — ЛЮБИМУЮ АЛЮ и уехала. Значит, она была совершенно без сил и возможностей.
На этот момент не все обращают внимание. В вольных пересказах этой истории, кочующих в Интернете из форума в форум, упрощенно пишут, будто Цветаева, увидев больную Алю, тут же взяла ее на руки и, получается, спонтано-импульсивно вывезла из приюта.
Но Цветаева, по версии И. Кудровой, только на следующий день смогла вернуться и забрать Алю. По Кудровой, Цветаева в тот день ушла ночевать к ночевать к Л.А. Тамбурер, а утром вернулась за Алей. Однако, по всей видимости, И. Кудрова ошибается, полагая, будто Цветаева вывезла Ирину на следующий день, переночевав у Тамбурер.
В Сети есть исследование, предпринятое автором — историком по специальности — для того, чтобы уличить Цветаеву в крайней безответственности и нелюбви к детям, в крайней аморальности, который разыскал сведения, из которых следует, что Цветаева в тот день уехала в Москву и вернуться смогла только несколько дней спустя. Но и тогда — не забрала Алю. А забрала — еще через несколько дней.
Этот автор пишет, раскладывая события по датам, о том, что Цветаева увидела харкающую кровью Алю 16-17/29-30 декабря.
А дальше было так (автор прослеживает события под стоящими под стихами датами):

«У ней башмаки нечищены, —
И вовсе без башмаков!
Стояла вчерась на паперти,
Молилася Божьей Матери, —
Ей в дар башмачок сняла.
Другой — на углу, у булочной,
Сняла ребятишкам уличным:
Где милый — узнать — прошел.
Босая теперь — как ангелы!
Не знает, что ей сафьянные
В раю башмачки стоят.

30 декабря 1919, Кунцево — Госпиталь

4/13 января Цветаева опять в Кунцеве, опять отказывается от вывоза Али и пишет стихотворение:

Звезда над люлькой — и звезда над гробом!
А посредине — голубым сугробом —
Большая жизнь. — Хоть я тебе и мать,
Мне больше нечего тебе сказать,
Звезда моя!..

4 января 1920, Кунцево — Госпиталь

В первой половине (ст.ст.) / середине (н.ст.) января Цветаева все-таки вывозит Алю из Кунцева. Вывозит она ее не к себе в Москву; она поселяется с Алей в большой многолюдной квартире Жуковских — Герцык у В.А. Жуковской, которая, в частности, помогает ей ухаживать за Алей».

Получается, что Цветаева, оставив Алю в таком состоянии — в жару, харкающую кровью, в тот день уходит из приюта и идет на станцию к четырехчасовомучасовому поезду, как она и пишет в Записных Книжках, описывая тот день. . Вначале я подумала, что она возвращается в Москву. Но потом прочитала у Кудровой, что в тот вечер она переночевала в Кунцево у Тамбурер и утром вернулась и забрала Алю. И я все недоумевала — откуда же взялся поезд? Ведь сама Цветаева написала, что она спешит к поезду..
Потом я подумала, что может это электричка была, может Тамбурер жила в каком-то пригороде.

Но на самом деле — как я чувствовала, когда вчиталась в записи, мне лично казалось при чтении вопреки сведениям из Кудровой, что Цветаева в Москву уехала… И это для меня было неопровержимым свидетельством того, в каком она на деле была ужасном, беспомощном состоянии. Если она и вправду потом за Алей вернулась только недели через две (может ли быть такое?!), то значит, ей совсем-совсем нечем было помочь даже любимейшей Але, значит, никто, никто ей помочь не мог или не хотел на тот момент. Значит, прошло очень много времени, прежде чем Жуковские — Герцык предоставили бы квартиру и возможности для выхаживании Али. А к себе она ее привезти не могла — в таком морозильнике и без еды ребенка не выходить. Вот так.
Это для меня бессопорно. Она была в глубочайшей отчаянии, если правда так. И вот она и пишет эти отчаянные беспомощные строки в эти дни —

Звезда над люлькой — и звезда над гробом!
А посредине — голубым сугробом —
Большая жизнь. — Хоть я тебе и мать,
Мне больше нечего тебе сказать,
Звезда моя!..

4 января 1920, Кунцево — Госпиталь

Бедная женщина уже прямо пишет, что хоть она ей и мать, но она не может спасти ее от могилы. Да-да, именно это Цветаева чувствует! Что она больше ничего не может сделать.

Подробности вывоза Али мы знаем из воспоминаний Анастасии Цветаевой , которая приводит слова М. Цветаевой: «»Спасти обеих я не могла, нечем было кормить, я выбрала старшую, более сильную, помочь ей выжить. Ирину в приюте кормили, как красноармейских детей, что-то варили, и я ее там оставила. Алю, больную, везла на телеге, укутав в солдатскую шинель. Я шагала рядом, долго, далеко, не знаю сколько… В огромных чужих валенках, стоптанных. Снег — глубокий. Голова кружилась. Лошадь была тоже слабая. Мне не дали сесть на телегу, да я и не села бы, лошадь жалко…»

Слова «СПАСТИ ОБЕИХ Я НЕ МОГЛА» — означают не ВООБЩЕ спасти , выбрав одну дочь, а другую — осознанно обречь на гибель, а спасти — в данный конкретный момент, от болезни. (Ведь объективно Аля была лежачей, а Ирина — еще держалась на ногах и где-то теплилась надежда, что люди, работающие в приюте всеже не такие последние подонки и прокормят ребенка).

Телега довезла Алю до ближайшего красноармейского госпиталя, где они пробыли с матерью два дня прежде чем уехать в Москву, где их ждала невозможнная для выхаживания больных нетопленная каморка и необходимо было немедленно искать другую, где бы их приютили на время болезни.

Давайте просто прочитаем как это было — в изложении самой Цветаевой — когда Цветаева впервые увидела дочь на грани смерти.

«В первый раз, когда я шла к Але в приют, я не особенно боялась: озабоченность незнакомой дорогой (никогда — до идиотизма — не нахожу) — добрая слава детских колоний — некоторая ирреальность Алиной болезни (больной я ее еще не видела) — я чувствовала беспокойство — озабоченность — но не страх.
Но второй раз — после первого посещения и тетрадки — и еще ночи в холодной канцелярии, не раздеваясь, под шубой — второй раз я шла, как осужденная на смерть.
— Снега, снега. Чернота елей. Смерть. Иду, как призрак, спотыкаясь на кривых каблуках,— метель.— Дорога уже сейчас мало видна,— как буду возвращаться? — Несу Але 2 куска сахара и 2 лепешки,— их дала мне Л<идия> А<лександровн>а — купить в Кунцеве ничего нельзя.
Ах, взойти бы в какую-н<и>б<удь> избу, обменять бы браслет на хлеб, но у меня такой подозрительный вид — и сразу будет такой про-

70

тивоестественпый голос — или слишком жалкий или дерзкий (всегда, когда продаю) — и никто не поверит, что у меня дочь в приюте.
Дорога бесконечна. О, это конечно не 3 версты, а по крайней мере шесть. Метель метет, ноги вязнут в новом снегу.
Незадолго до приюта встречный мужик предлагает подвезти. Сажусь. Рыжая борода, ясные, ясные — хитрые и детские — голубые глаза. Расспрашивает, служу ли. Чувствую — как всегда — смутный стыд — и, предвидя осуждение, если скажу нет, говорю да.— «Где?» — «В Кооперации». Муж моряк, пропал в Севастополе.— «Так, так».
Вот оно «Центро» — соскакиваю, благодарю. Тоска в животе (entraiiles) {недрах (фр.)} было стихшая от разговора с мужиком — превращается в тошноту. Заставляю ноги идти.
Красные столбы приюта.— О, Господи! — Вся обмираю.
Дом. Лестница. Запах сосны. Множество детей, никого не различаю.
Умоляюще: «Я кАлечке».
И кто-то из детей (кажется, мальчик):
— «Алечке хуже! — Умер Алечка!»
Я уже наверху У стены — Лидия Конст<антиновиа>. Хватаю ее за обе руки, почти что прижимаю к стене.
— «Ради Бога — ради Бога — ради Бога — скажите: правда?»
— «Да нет же — как Вы испугались!»
— «Умоляю Вас!!!»
— «Да нет же, они шутят,— так — зря говорят».
— «Да нет, умоляю Вас!!!»
— «Правда — шутят. Идемте же!»
Огромными шагами подхожу кАлиной постели. Бритая голова из под одеяла — протянутые руки — жива!
— «Аля! Ты опять плачешь! Что с тобой? Тебе хуже?»
— «Очень голова болит и ухо болит».
Ее кровать в углу между двух незамазанных окон. Бритая голова. Продуло.— Лежит в одной рубашке — какой-то чужой — сплошные прорехи.
Мимоходом замечаю, что пол нынче мыт.
— «Да, она всё плачет, всё плачет, вот и голова болит» — говорит Лидия Конст<антиновна>.— С трудом скрывая негодование, даю Але порошок хины.— <Что это Вы ей даете?» — «Хину».— «А луште бы не давали, от нее завал в желудке делается и в ушах звенит».

71

— «Д<окто>р еще не был?» — «Да нет — далёко — раньше, когда мы жили возле госпиталя, я их водила».
Некоторые дети выздоровели. В комнату ежесекундно врываются здоровые, Лидия Конст<антиновна> гонит, они не слушаются. Аля кашляет, как безумная, возврат коклюша. Жилы на лбу и на шее надуваются, как веревки. Весь белок глаз — Алин голубоватый, чуть бледнее зрачка — белок! — воспален, как кровь.
Нздзир<ательница> ворчит: «Привезли с коклюшем, я с начала говорила, что у них коклюш. Теперь все закашляли».
Не помню, как, разговор переходит на школу:
— «Всё упрямилась, упрямиласъ, а потом послушалась, пошла. Помилуйте — там и завтрак дают, туманные картины показывают. Сначала она все твердила, что не хочет без ? писать, а я ей говорю — «Когда еще до ? дойдут, а ты пока походи, посмотри картины, еще чему доучись, учителя хорошие»…
И Аля, в слезах: — «Нет, я не ходила! Марина, только не верьте! Я всё время во дворе стояла»…
— «Хорошо, хорошо, это всё глупости, успокойся, Алечка, я тебе верю»…
(Одна против всех! — Была ли я права?)
Занимаюсь переводом Али на другую — свободную — кровать. Доски не сходятся. Распоряжаться в чужом месте — да еще не своим ребенком — (я ведь «тетя») — это абсолютно противоестественно для меня — о, проклятая воспитанность!’
Но дело идет об Алиной жизни — и заставляю себя настоять на своем. Чувствую смутное недовольство надзирательницы.
Наконец Аля переложена. Л<идия> К<онстантиновна> надевает ей чистую рубашку, я — платье и куртку.
— «Уж очень Вы ее кутаете,— вредно».
— «Но у Вас не топлено».
Между кроватями мотается Ирина. Даю Але сахар. Взрыв кашля, Аля с расширена; ыми от страха глазами молча протягивает мне вынутый изо рта сахар: в крови.
Сахар и кровь! Содрогаюсь.
— «Это ничего, Алечка, это от кашля такие жилки лопаются».
Несмотря на жар, жадно ест.
— «А что ж Вы маленькую-то не угостите?» Делаю вид, что не слышу.— Господи! — Отнимать у Али! — Почему Аля заболела, а не Ирина?!!—
72

Выхожу на лестницу курить. Разговариваю с детьми. Какая-то де-вочка: — «Это Ваша дочка?» — «Родная».
В узком простенке между лестницей и стеной — Ирина в злобе колотится головой об пол.
— «Дети, не дразните ее, оставьте, я уже решила не обращать на нее внимания, скорей перестанет», говорит заведующая — Настасья Сергеевна.
— «Ирина!!!» — окликаю я. Ирина послушно встает. Через секунду вижу ее над лестницей.— «Ирина, уходи отсюда, упадешь!» кричу я.— «Не падала, не падала, и упадет?» говорит какая-то девочка.
— «Да, вот именно», говорю я протяжно — спокойно и злобно — «не падала, не падала — и упадет. Это всегда так».
— «И разобьется», подтверждает усмиренная девочка. Возвращаюсь к Але. Алина соседка ноет:
— «Поесть хоцца, поесть хоцца»…
И Петя — Иринин ровесник — хнычет.
— «А ты не плачь!» усовещеваст кто-то из детей,— «как есть захотел, так плакать? Это не хитро!»
— «А больным сегодня второго не будет!» влетает кКто-то с вестью.
— «Сегодня картошка и второго не дадут».
— «Дадут», говорю я упрямо — и в ужасе.
Тот же суп — то же количество — без хлеба. Опять взрослые дети присутствуют при дележе. Л<идия> К<онстантиновна> сердится: «Не-бось, не утаю. Что вы думаете, сама съем?»
(Забыла сказать, что с болью в сердце не исполнила Алиной просьбы: не могла принести ей ложки, у Л<идии> А<лександровны> были только серебряные.)
Ирину уносят на руках обедать. Суп съеден.
Жду, жду Очевидно, второго не будет. Приходит кто-то с вестью, что больным дадут по яйцу.
Алин запас съеден. Сижу в тоске.
— «Тебе бы теперь хорошо поспать, жалко мне тебя», говорит Л<идия> К<онстантиновна> Ирине, «да и не знаю куда тебя положить,— обаелаешься». Укладывает ее поперек большой кровати, на какую-то подстилку, покрывает шубой.
И — минуты через 3 — испуганный вопль той же Л<идии> К<онстантиновны> — «0х, ox, ox! Начинается!»
Схватывает Ирину, сажает, но дело уже сделано.
Через некоторое время Аля просится. Приношу предмет с водой, сажаю ее.
73

Когда Л<идия> К<онстантиновна> возвращается, она всплескивает руками:
— «Ах, что Вы наделали! Ведь это я постирать принесла! Где ж я теперь воды-то достану?!»
Я злобно молчу.
Уходя, я оставляю Але полпорошка хины:
— «Алечка, это ты примешь вечером,— смотри, вот я здесь положу, не забудь»,— и, обращаясь к Л<идии> К<онстантиновне>:
— «А этот порошок Вы ей дадите утром, очень Вас прошу, не забудьте».
— «Хорошо, хорошо, только напрасно Вы ее хиной пичкаете, от нее звон в ушах делается».
— «Ради Бога, не забудьте!»
— «Хорошо, хорошо, я его в башмак положу».
Гляжу в окно: снег очень померк. Огромная метель. Очевидно, скоро стемнеет. Я все хотела дождаться яйца, но дольше ждать нельзя,— и так уж не знаю, как дойду.
— «Ну, Алечка, Христос с тобой!» — В глубокой тоске наклоняюсь, целую. — «Не плачь, я завтра обязательно тебя увезу — и мы опять будем вместе — не забудь хину! Ну, моя радость…»
___
Когда я вышла, было уже серо. Я вспомнила прилив и отлив — роковое прилива и отлива.
Я могу лететь, как угодно — тьма всё-таки опередит меня.—Метель.— Я, конечно, не найду дороги и замерзну. Но надо идти, пока есть ноги. Иду — в спокойной безнадежности — по еле заметной тропинке. Ноги глубоко уходят в снег.
Иду минут десять, а всё еще в Очакове. Голос какой-то старухи:
«Барышня, Вы куда идете?» — «В Кунцево».— «0х, не дойдете,— ишь дорогу-то как замело. Сейчас и темно будет».
— «А Вы куда, тоже в Кунцево?»
— «Нет, я здешняя».
Надежда пропадает. Старуха свертывает в переулок и вдруг издалека — проезжающим саням:
— «Милая! Подвези-ка их! Им тоже в Кунцево! Не дойти,— тёмно! Ты ведь на станцию?»
— «На станцию, к 4часовому! — Что ж, садитесь, пожалуй, коля сядете, только лошадь я остановить не могу,— спешно мне!»

74

Вскакиваю на ходу — в первую секунду, не понимаю, в сани или в снег — нет, снег движется,— значит в сани.
— Спасена! —
Баба — прислуга, едет на станцию встречать хозяев, боится опоздать. Разговариваем.
Говорю, что и кто и почему в Очакове.
<Последующие 25 страниц не заполнены.>» («Записные Книжки»).

Итак, в Записных Книжках далее пропущено 25 страниц — Цветаева на писала ничего около четырех месяцев после известия о смерти в приюте Ирины.
Потом следует несколько страниц в привычном цветаевском духе — о жизни и отвлеченых предметах вообще, о людях и любви. И далее — большой текст об Ирине —

«Гляжу иногда на Иринину карточку. Круглое (тогда!) личико в золотых кудрях, огромный мудрый лоб, глубокие — а м<ожет> б<ыть> пустые — темные глаза — des yeux perdus {потерянные глаза (фр.).} — прелестный яркий рот — круглый расплющенный нос — что-то негритянское в строении лица — белый негр.— Ирина! — Я теперь мало думаю о ней, я никогда не любила

84

ее в настоящем, всегда я мечте — любила я ее, когда приезжала к Лиле и видела ее толстой и здоровой, любила ее этой осенью, когда Надя (няня) привезла ее из деревни, любовалась ее чудесными волосами. Но острота новизны проходила, любовь остывала, меня раздражала ее тупость, (голова точно пробкой заткнута!) ее грязь, ее жадность, я как-то не верила, что она вырастет — хотя совсем не думала о ее смерти — просто, это было существо без будущего.— Может быть — с гениальным будущим?
Ирина никогда не была для меня реальностью, я ее не знала, не понимала. А теперь вспоминаю ее стыдливую — смущенную такую — редкую такую! — улыбку, к<отор>ую она сейчас же старалась зажать.
И как она меня гладила по голове: — «вУау, уау, уау» (милая) — и как — когда я ее брала на колени (раз десять за всю се жизнь!) — она смеялась.
И одна мысль — не мысль, а фраза, к<отор>ую я сама себе, растравляя, чуть ли не вслух, говорю:
— «Да уж если Ирина не захотела есть, значит уж смертная мука подошла»…
Ирина! — Как она умерла? Что чувствовала? Качалась ли? Что видела в памяти? М<ожет> б<ыть> кусочек Борисоглебского дома — Алю — меня Пела ли «Ай-дуду-дуду-дуду»… Понимала ли что-нибудь? Что — последним — сказала? И от чего умерла?
Никогд не узнаю.
Иринина смерть тем ужасна, что ее так легко могло бы не быть. Распознай врач у Али малярию — имей бы я немножко больше денег — и Ирина не умерла бы.
Иринина смерть для меня так же ирреальна, как ее жизнь.— Не знаю болезни, не видела ее больной, не присутствовала при ее смерти, не видела ее мертвой, не знаю, где ее могила.
— Чудовищно? — Да, со стороны. Но Бог, Видящий мое сердце, знает, что я не от равнодушия не поехала тогда в приют проститься с ней, а от того, что НЕ МОГЛА. (К живой не приехала… —)
Ирина! Если есть небо, ты на небе, пойми и прости меня, бывшую тебе дурной матерью, не сумевшую перебороть неприязнь к твоей темной непонятной сущности.— Зачем ты пришла? — Голодать — «Ай дуду» …ходить по кровати, трясти решетку, качаться, слушать окрики…
Странное-непонятное — таинственное существо, чуждое всем, никого не любившее — с такими прекрасными глазами! — в таком ужасном розовом платье!
— В чем ее схоронили? — И шубка ее там осталась.
___

85

Иринина смерть ужасна тем, что она — чистейшая случайность. (Если от голода — немножко хлеба! если от малярии — немножко хины— ах! — НЕМНОЖКО ЛЮБВИ, <не дописано.>
___
История Ириннной жизни и смерти:
На одного маленького ребенка в мире не хватило любви.
<Нижняя треть страницы не заполнена.>»

———————-

А вот в этом отрывке в материале того автора- историка, откуда обычно черпают сведения про приют посетители Сети, кое-что явно передернуто:

«А теперь один важный момент. Вера Эфрон, сестра Сергея Эфрона и тетка Ирины, давно предлагала Цветаевой, что она, Вера, поедет за Ириной и заберет ее СЕБЕ, раз уж Цветаевой она не нужна. А на худой конец привезет ее Цветаевой. На все это требовалось, естественно, согласие Цветаевой как матери. Цветаева наотрез отказалась, и специально просила общую знакомую «удержать Веру от поездки за Ириной».
И вторая сестра Эфрона, Лиля Эфрон, предлагала Цветаевой, что она заберет Ирину к себе и будет выхаживать ее — Цветаева отказала и ей. Об этом известно из письма некоей Оболенской к М. Нахман, Оболенская считает, что оно и к лучшему, что Цветаева отказала, потому что все равно Ирину пришлось бы потом возвращать Цветаевой, а та все равно доехала бы ее до смерти: «Я понимаю огорчение Лили по поводу Ирины, но ведь спасти от смерти еще не значит облагодетельствовать: к чему жить было этому несчастному ребенку? Ведь навсегда ее Лиле бы не отдали. Лиля затратила бы последние силы только на отсрочку ее страданий. Нет: так лучше».

Если не знать как было все на самом деле, то можно подумать из текста, что это в эти дни — когда Ирина в приюте — Лиля Эфрон предлагала Цветаевой, чтобы та отдала ее насовсем и так ей наотрез отказала. Тогда как разговор об этом был еще в июле, до приюта, когда Ирина гостила у Л. Эфрон в деревне.
Если автор материала хоть в одном месте невольно передергивает факты, то значит, он не достаточно хорошо знает то, о чем говорит и не следует абсолютно полагаться на его факты и комментарии, как на что-то достоверное без того, чтобы не перепроверить их. К примеру, мотивация, которую автор видит в Цветаевой, по которой она хотела удержать Веру от поездки за Ириной — не обязательно такова.

Мне, например, психологическая ситуация Цветаевой видится иначе.

Вера Эфрон была сама настолько больна, что ходила по комнате, держась за стены (как известно из других источников), вот Цветаева и отговаривала — ехать в такую суровую действительность, где придется идти несколько верст пешком, утопая по колено в снегу. (И где она бы не справилась ни с собой, ни с ребенком). Да и привезя домой ребенка, смогла ли бы она ухаживать за ним и не пришлось ли бы Цветаевой самой заниматься Ириной? Елизавета Эфрон сама написала потом в письме брату Сергею Эфрону; «Тогда решили, что Ирину возьмет Вера. Ася переселилась в Верину комнату (они уже жили врозь) и Марина и Аля в Асиной комнате. Вера не могла сразу поехать за Ириной потому что она была вся в нарывах, а нести Ирину надо было неск<олько> верст. Ася тоже заболевает и слегла. В это время умирает Ирина, нет, Ася кажется после этого заболевает. Не знаю сколько времени всё это тянулось. Я узнала обо всем когда все уже кончилось. Не знаю также сколько времени Ирина была в этом ужасном приюте, мне писали, что она уже ничего не могла есть и лежала все время».
Cама Цветаева не ехала потому, что слишком страшно было оставить Алю — боялась надолго доверить даже тем людям, которые жили с ней в квартире Герцык, боялась, что у Али опять случится обострение и тогда уж ее — не выходить. Ведь начиная с тех злополучных приютских дней Цветаева и превратилась из довольно беспечно-наивной — в чрезмерно-заботливую, хоть и не всегда уместную и толковую со своей заботой, тревожно-мнительную мать.
Хотя на самом деле судьба Ирины ее мало волновала — что правда, то правда. Но она — не предполагала, что все закончится с Ириной так плачевно, скорее всего она хотела подольше отдохнуть от лишней обузы (увы, Цветаева действительно воспринимала дочь как обузу). Но — не собиралсь она ее навсегда там оставить умирать, она надеялась на авось и на хотя бы некотые остатки совести у работников приюта.
Цветаева планировала не бросить навсегда Ирину на произвол случая и судьбы, а — быть может, оттянуть момент ее возвращения до лучших времен, пока не выздоровеет окончательно Аля.
Ведь если даже зная, что Аля болеет в приюте и что там — голод и холод, Цветаева не приезжала к ней две-три недели, то что говорить о поездке за Ириной? Цветаева и сама написала потом о себе в Записях, что во всем виноват ее природный авантюризм (слишком, будучи сама от природы физически здоровой, полагалась на физическую выносливость детей и на случай).

Главное, как мне думается, вот что: Цветаева относилась к пребыванию Ирины в приюте не так драматично как относимся к этому мы, знающие наперед, чем все это закончится и умеющие читать между строк в документально зафиксированной ею картине увиденного приметы подступившей вплотную беды. Глаза Цветаевой уже к тому времени притерпелись к картинам нищеты, голода, разрухи, равнодушия… Голод ее уже не шокировал, к умеренному голоду детей она относилась стоически, как к неодолимой неизбежности, как и многие, наверное, в то время. Ведь Алю она забрала из приюта не потому, что там был голод — узнав про голод в прошлый приезд, Цветаева все же уехала в Москву на две-три недели , даже не пообещав на сей раз скоро забрать ее. Это при том, что Аля уже болела, но еще держалась на ногах. Наверное, дома с едой было еще хуже. Цветаева забрала Алю, когда болезнь настолько одолела ее, что та уже слегла — да и то не сразу. А отнюдь не из-за голода. И уезжая с Алей на руках, она оставила все еще формально державшуюся на ногах Ирину на попечении воспитательницы. Наивная молодая женщина, выросшая в интеллигентной семье и мало что смыслящая в людях и житейских делах, она все-таки в глубине души верила, что люди — это люди и как-нибудь прокормят по долгу службы трехлетнего ребенка за счет государства, ведь в собственной семье ее воспитывали в самых благородных, рыцарских традициях. Вопреки сложившимся у некоторых малопроницательных современников представлениям о ней как о дерзкой, нагловатой женщине, Цветаева в те годы явно не всегда умела постоять за себя, что-то выпросить, а тем более — потребовать. Она даже за жизнь любимого ребенка — не могла бороться при помощи локтей и кулаков. «Занимаюсь переводом Али на другую — свободную — кровать. Доски не сходятся. Распоряжаться в чужом месте — да еще не своим ребенком — (я ведь «тетя») — это абсолютно противоестественно для меня — о, проклятая воспитанность!’ Но дело идет об Алиной жизни — и заставляю себя настоять на своем. Чувствую смутное недовольство надзирательницы». («Записные Книжки»).

С Ириной у нее всегда были отчужденные отношения, и для Цветаевой не было большой разницы, надо полагать, во всяком случае в такие драматические дни, где та находится — в казенном учреждении или за стеной соседней комнаты. И — по своей эгоценрической слепоте, она, наверное, считала, что и для Ирины — тоже нет большой разницы. Тем более, что Ирина, увидев мать, деланно-безразлично отворачивалась. Или начинала буянить. Лишенная эмпатии мать, конечно же, относила все это на счет «испорченности» ребенка.
Думаю, что смерть Ирины явилась для Цветаевой неожиданностью. Ведь она обитала в мире людей, образно говоря, как крайне близорукий человек, который ходит без очков.
У нее была своя логика и свое видение всего на свете, включая и эту ситуацию. Причина — в ее психологической неукорененности, из чего и следует такой вопиющий апрагматизм. Недаром в свое время Цветаева-гимназистка с горечью написала своему товарищу Пете Юркевичу: «Видите ли, я сознаю свою полную непригодность для жизни».
У Цветаевой была — логика инопланетянки, и об этом нельзя забывать.
К примеру, историю отношений Цветаевой с Ириной и историю ее отношений с любимейшим сыном Муром, который родился уже после гибели дочери, объединяет одинаковый итог. От обеих Цветаева фактически «ушла» в критический момент, угрожающий их жизни, передав, завещав их общественности, которая, надо полагать, имела, по ее представлениям, больше возможностей, да и способностей – устроить судьбу детей. Если в первом случае «общественностью» были работники приюта как представители нового государства, то во втором – Союз Писателей, олицетворенный Н. Асеевым, которому она наивно предложила в предсмертной записке взять сына в семью, не осведомившись о его согласии ( чего Асеев так и не выполнил ).
В собственные способности на закате своей жизни Цветаева уже верила мало. Как, наверное, и на заре своего материнства. (Из предсмертной записки к «эвакуированным»: «Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мной он пропадет»).
О способностях же Цветаевой к выживанию в критических ситуациях, требующих житейской сноровки, красноречиво свидетельствуют дневники Мура. Конечно, Цветаева здесь уже «не та». И все же:
Дневник Г.Эфрона: 14 августа 1941 г.
«Теперь-то мать начинает осознавать отрицательные последствия своего безумия, заключающегося в том, что мы уехали почти без предварительной подготовки. А именно: 1) Она не взяла официального документа о том, что она эвакуируется из Москвы; 2) у нее всего 600 рублей; 3) она взяла очень мало вещей на продажу, что нам могло бы принести немало денег. Мать начинает понимать весь идиотизм, глупость и сумасшествие всей этой ее затеи. Я с огромным трудом достал хлеба в Горьком — Эвакуированные должны иметь соответствующую бумагу. Все, кто едет с нами, ее имеют. Самая большая разница между нами и остальными членами эшелона Литфонда в том, что у них с собой много денег, у нас же очень мало. Мы вынуждены есть одну порцию супа на двоих».
5 августа (1941 г.)
«<…> Сплошной хаос — и всё из-за безволия матери, поддающейся влиянию глупых разговоров, паники и т.д. Все эти бесконечные решения мне надоели бесконечно — это ведет только к тому, что мать не работает, комната грязная, и питаемся в столовых Гослита или просто в столовках.»

Есть такой замечательный по мудрости афоризм: «Умные люди знают, что можно верить лишь половине того, что нам говорят. Но только очень умные люди знают, какой половине».
«Мой смех — или извинение за то, что я существую — или возбуждение,— Другие в обоих случаях — плачут», — написала Цветаева незадолго до отправки дочерей в приют.
В своем стихотворении » Есть счастливцы и счастливицы», написанном позже, в 1934г Цветаева попытается как-то объяснить свою непрактичность и нетипичность в проявлении некоторых эмоций:

Есть счастливцы и счастливицы,
Петь не могущие. Им —
Слезы лить! Как сладко вылиться
Горю — ливнем проливным!

Чтоб под камнем что-то дрогнуло.
Мне ж — призвание как плеть —
Меж стенания надгробного
Долг повелевает — петь.

Пел же над другом своим Давид.
Хоть пополам расколот!
Если б Орфей не сошел в Аид
Сам, а послал бы голос

Свой, только голос послал во тьму,
Сам у порога лишним
Встав, — Эвридика бы по нему
Как по канату вышла…

Как по канату и как на свет,
Слепо и без возврата.
Ибо раз голос тебе, поэт,
Дан, остальное — взято.

—————————————-

Все это ни в коей мере не оправдывает Цветаеву, которая так и не сумела ПОЛЮБИТЬ Ирину и даже не сумела скрыть свое неравное отношение к дочерям и даже в день отъезда детей в приют оставила такую запись об Але: «Все последние дни она писала мне письмо в тетрадку, а я старалась получше ее кормить, явно и без зазрения совести обделяя Ирину.» А позже в тех же записях Цветаева так «оценила» последствия ДЛЯ СЕБЯ своей нелюбви к младшей дочери: «В воспоминаниях Каролины Павловой читаю о какой-то старухе до революц<ионных> времен. Когда ее известили о смерти единственного внука — блистательного молодого человека в войсках — она воскликнула: «Pauvre jeune homme! Que je suis heureuse de ne pas 1’avoir connu». {Бедный юноша! Какое счастье, что я его не знала! (фр.)}
Так и я говорю об Ирине:
«Pauvre enfant! Que je suis heureuse de ne pas 1’avoir aime!» {Бедный ребенок! Какое счастье, что я ее не любила! (фр.)}»
Не сумела Цветаева и разглядеть в маленьком существе — индивидуальность, она оставалась до конца совершенно непонятливой, несправедливо-критичной и жестокосердной матерью — по отношению к младшей дочери. Но об этом — о ПРИЧИНАХ и СЛЕДСТВИЯХ этого плохо укладывающигося в голову феномена — у меня есть отдельное эссе «Не оправдывая, но понимая: Об отношении М. Цветаевой к дочери Ирине». И это уже — немного другая история, хоть и напрямую связанная с только что изложенной.

—————————

P. S. В Сети есть и проницательные, дальновидные блогеры, которые имеют глубокий взгляд на происшедшее.
Вот, к примеру, мудрый комментарий одного человека — он психолог, кажется. Вот с ним я во многом соглашусь. С тем, как отвечает он на аргументы оппонента: —

«- Как это: у гениев нет здравого смысла? Очень даже есть. Вот не полез же Пушкин в декабристы и правильно сделал.»

Ну, тут может не из-за здравого смысла, а из-за нежелания слишком погружаться во что-то, кроме собственного творчества. Я не говорю, что гении всегда поступают только вопреки здравому смыслу. Но по сравнению со среднестатистическими людьми, они очень плохо приспособлены к быту и т.п.

«- Угу. Но это называется «спесь». И это отвратительно».

Нет, не спесь. Это душевная боль, которая может со стороны выглядеть как спесь.

«- Да. Но разве это не пиздец? Разве так можно?»

Абсолютный. Так нельзя однозначно. Но — вот, у нее именно так и получилось. И я вижу в этом психическую патологию. Ну вот просто не знала как жить, да еще и с детьми, сложила лапки, цепляясь за выдуманный мир, бегство от реальности, попытки делать какую-то мину при никакой игре…

«- Но, если бы что и пошло на лад — тётка бы стала воспитывать девочку в ненависти к матери.
У меня со свекровью взаимная нелюбовь, но если чё, я бы отдала ей ребёнка, чтоб он выжил. Всё очень просто, нужно взвесить, что важнее: жизнь ребёнка или своя гордыня. Для Цветаевой — гордыня».

Чтобы взвесить, надо левое полушарие включить, у Цветаевой оно было в отключке. Она ничего не взвешивала, ее просто несло. Даже сам стиль ее дневников, стихов — это ж видно, что у нее в голове механизм разумного рассуждения или не предусмотрен изначально, или сломан…

Гордыня — вот ключевое слово. Да, она была одержима гордыней, соразмерной ее таланту. Вне Церкви гордыню усмирять очень проблематично, потому что и не понимаешь уже, что это гордыня. Особенно при таких масштабах. Цветаева считала, что может сама по себе разговаривать с Богом — и так вот прожила, и так плохо кончила.

Ноябрь 2011г

Следующая запись:

Предыдущая запись:

Марина Цветаева