| О Германии
(Выдержки из дневника 1919 г.)
(начало)
Моя страсть, моя родина, колыбель моей души! Крепость
духа, которую принято считать тюрьмой для тел!
Местечко Loschwitz под Дрезденом, мне шестнадцать лет,
в семье пастора — курю, стриженые волосы, пятивершковые
каблуки (Luftkurort [Климатический курорт (нем.).], система
д<окто>ра Ламана, — все местечко в сандалиях!) —
хожу на свидание со статуей кентавра в лесу, не отличаю
свеклы от моркови (в семье пастора!) — всех оттолкновений
не перечислишь!
Что ж — отталкивала? Нет, любили, нет, терпели, нет, давали
быть. Было мне там когда-либо кем-либо сделано замечание?
Хоть косвенный взгляд один? Хоть умысел?
Это страна свободы. Утверждаю. Страна высшего считания
качества с качеством, количества с качеством, личности
с личностью, безличности с личностью. Страна, где закон
(общежития) не только считается с исключением: благоговеет
перед ним. Потому что в каждом конторщике дремлет поэт.
Потому что в каждом портном просыпается скрипач. Потому
что в каждом пивном льве по зову родины проснется лев
настоящий.
Помню, в раннем детстве, на Ривьере, умирающий от туберкулеза
восемнадцатилетний немец Рёвер. До восемнадцати лет сидел
в Берлине, сначала в школе, потом в конторе. Затхлый,
потный, скучный.
Помню, по вечерам, привлеченный своей германской музыкой
и моей русской матерью — мать не женски владела роялем!
— под своего священного Баха, в темнеющей итальянской
комнате, где окна как двери — он учил нас с Асей [Сестрой
(примеч. М. Цветаевой).] бессмертию души.
Кусочек бумаги над керосиновой лампой: бумага съеживается,
истлевает, рука придерживающая — отпускает и... — “Die
Seele fliegt!” [“Душа улетает!” (нем.).]
Улетел кусочек бумаги! В потолок улетел, который, конечно,
раздается, чтобы пропустить душу в небо!
У меня был альбом. Неловко тридцатилетней женщине, матери
двух детей, заводить альбом, вот мать и завела нам с Асей
— наши. Писало все чахоточное генуэзское побережье. И
вот среди Уланда, Тенниссона и Некрасова следующая истина,
странная под пером германца:
“Tout passe, tout casse, tout lasse [“Все проходит, все
рушится, все надоедает...” (фр.).]... — с весьма германской
— тщательными, чуть ли не в вершок буквами — припиской:
— Excepte la satisfaction d'avoir fait son devoir” [“Кроме
удовлетворения от выполнения собственного долга” (фр.).].
Немец Рейнгардт Рёвер, образцовый конторщик и не менее
образцовый умирающий (градусник, тиокол, уход домой при
закате) — немец Рейнгардт Рёвер умер на девятнадцатом
году жизни, в Нерви, во время Карнавала.
Его уже перевели на частную квартиру (в пансионе нельзя
умирать), в верхнюю комнату высокого мрачного дома. Мы
с Асей приносили ему первые фиалки, мать — всю музыку
своего необычайного существа.
— Wenn Sie einen ansehen, gnadige Frau, klingt's so recht
wie Musik!” [Когда Вы на кого-нибудь смотрите, милостивая
госпожа, это звучит как музыка! (нем.)]
И вот, разлетаемся однажды с Асей, — фиалки, confetti,
полный рот новостей... Дверь настежь.
— Herr Rover! [Господин Рёвер! (нем.).]
И испуганный шип сиделки:
— Zitto, zitto, e morto il Signore! [Тише, тише, синьор
умер! (ит.).]
Раскрытый рот, через который вылетела душа, хлопотливые
крылья косынки над прахом.
Подошли, положили цветы, поцеловали (“Только не целуйте!
На каждый кубический миллиметр воздуха — миллиарды миазмов”,
— так нас учили все, не считаясь с тем, что в восемь лет
еще не знают ни кубов, ни миллиметров, ни миллиардов,
ни миазмов — ничего, кроме поцелуя и воздуха!)
Поцеловали, постояли, пошли. На лестнице — винтовой и
звонкой — стало страшно: Рёвер гонится!
Три дня подряд из окна его смертной комнаты вывешивались:
матрас, подушка, простыни — в ожидании новых жильцов.
Пожитки его (Mahlkasten [Коробка для съестного (нем.).],
градусник, несколько смен белья, настольный томик Ленау)
были отправлены домой, в контору.
И ничего не осталось от немца Reinhardt’a Rover’a — “excepte’la
satisfaction d’avoir fait son devoir”.
От моего Рёвера до мирового Новалиса — один вздох. “Die
Seele fliegt” — больше ведь не сказал и Новалис. Большего
никто никогда не сказал. Здесь и Платон, и гр<аф>
Аугуст фон Платен, здесь все и вся, и кроме нет ничего.
Так, из детской забавы и альбомной надписи, из двух слов:
душа и долг —
Душа есть долг. Долг души — полет. Долг есть душа полета
(лечу, потому что должен)... Словом, так или иначе: die
Seele fliegt!
“Ausflug”. Вы только вслушайтесь: вылет из... (города,
комнаты, тела, родительный падеж). Ежевоскресный вылет
ins Grune [На природу (нем.).], ежечасный — ins Blaue
[В синь, голубизну (нем.).]. Aether, heilige Luft! [Эфир,
священный воздух! (нем.).]
Я, может быть, дикость скажу, но для меня Германия — продолженная
Греция, древняя, юная. Германцы унаследовали. И, не зная
греческого, ни из чьих рук, ни из чьих уст, кроме германских,
того нектара, той амброзии не приму.
О мальчиках. Помню, в Германии — я еще была подростком
— в маленьком местечке Weisser Hirsch [Вайсер Хирш (Белый
олень) (нем.).], под Дрезденом, куда отец нас с Асей послал
учиться хозяйству у пастора, — один пятнадцатилетний,
неприятно-дерзкий и неприятно-робкий, розовый мальчик
как-то глядел мои книги. Видит “Zwischenden den Rassen”
[“Между расами” (нем.)] Генриха Манна, с моей рукой начертанным
эпиграфом:
“Blonde enfant qui deviendra femme,
Pauvre ange qui perdra son ciel”.
(Lamartine)
[“Светлая девочка, которая станет женщиной,
Бедный ангел, который покинет свое небо”.
(Ламартин) (фр.).]
— Ist’s wirklich Ihre Meinung? [Вы в самом деле так думаете?
(нем.).]
И моя реплика:
— Ja, wenn’s durch einen, wie Sie geschieht! [Да, если
это совершается благодаря такому, как вы! (нем.).]
А Асю один другой мальчик, тоже розовый и белокурый, но
уж сплошь-робкий и приятно-робкий, — маленький commis,
умилительный тринадцатилетний Christian — торжественно
вел за руку, как свою невесту. Он, может — даже наверное
— не думал об этом, но этот жест, выработанный десятками
поколений (приказчиков!) был у него в руке.
А другой — темноволосый и светлоглазый Hellmuth, которого
мы, вместе с другими мальчиками (мы с Асей были “взрослые”,
“богатые” и “свободные”, а они Schulbuben [Школяры (нем.).],
которых в 9 ч. гнали в постель) учили курить по ночам
и угощали пирожными, и который на прощанье так весело
написал Асе в альбом: “Die Erde ist rund und wir sind
jung, — wir werden uns wiedersehen!” [“Земля круглая,
а мы молоды, — еще увидимся!” (нем.).]
А лицеистик Володя, — такой другой, — но так же восторженно
измерявший вышину наших каблуков — здесь, в святилище
д<окто>ра Ламана, где и рождаются в сандалиях!
Hellmuth, Christian, лицеистик Володя! — кто из вас уцелел
за 1914-1917 год!
Ах, сила крови! Вспоминаю, что мать до конца дней писала:
Thor, Rath [Старое правописание, th. Теперь: Tor, Rat
— ворота, совет (нем.)], Theodor — из германского патриотизма
старины, хотя была русская, и совсем не от старости, потому
что умерла 34-х лет.
— Я с моим ять!
От матери я унаследовала Музыку, Романтизм и Германию
Просто — Музыку. Всю себя.
Музыку я определенно чувствую Германией (как любовность
— Францией, тоску — Россией). Есть такая страна — музыка,
жители — германцы.
Персияночка Разина и Ундина. Обеих любили, обеих бросили.
Смерть водою. Сон Разина (в моих стихах) и сон Рыцаря
(у Lamotte-Fouque и у Жуковского).
И оба: и Разин и Рыцарь должны были погибнуть от любимой,
— только Персияночка приходит со всем коварством Нелюбящей
и Персии — “за башмачком”, а Ундина со всей преданностью
Любящей и Германии — за поцелуем.
Treue [Преданность (нем.).] — как это звучит!
А французы из своей fidelite [Преданности (фр.).] сумели
сделать только Fidele (Фидельку!).
Есть у Гейне пророчество о нашей революции: “...und ich
sage euch, es wird einmal ein Winter kommen, wo der ganze
Schnee im Norden Blut sein wird...” [“...И я говорю вам
— когда-нибудь наступит зима, И весь снег на севере превратится
в кровь...” (нем.).]
У Гейне, вообще, любопытно о России. О демократичности
нации. О Петре — державном революционере (Венчаной Революции).
— Гейне! — Книгу, которую я бы написала. И — без архивов,
вне роскоши личного проникновения, просто — с глазу на
глаз с шестью томами ужаснейшего немецкого издания конца
восьмидесятых годов. (Иллюстрированные стихи! И так как
Гейне — часто о женщинах, — сплошные колбасы!)
Гейне всегда покроет всякое событие моей жизни, и не потому
что я... (событие, жизнь) слабы: он — силен!
Столкнуться — и, не извинившись, разойтись — какая грубость
в этом жесте! Вспоминаю Гейне, который, приехав в Париж,
нарочно старался, чтобы его толкнули — чтобы только услышать
извинение.
В Гейне Германия и Романия соцарствуют. Только одного
такого еще знаю — иной строй, иная тема души, иной масштабно
в двуродинности своей Гейне — равного: Ромена Роллана.
Но Ромен Роллан, по слухам, галло-германец, Гейне — как
все знают — еврей. И чудо объяснимо. Я бы хотела необъяснимого
(настоящего) чуда: француз целиком и любит (чует) Германию,
как германец, германец целиком и любит (чует) Францию,
как француз. Я не о стилизациях говорю — легки, скучны
? пробитых тупиках и раздвинутых границах рождения и крови.
Об органическом (национальном) творении, несвязанном с
зоологией. Словом, чтобы галл создал новую Песнь о Нибелунгах,
а германец — новую песнь о Роланде.
Это не “может” быть, это должно быть.
Die blinde Mathilde [Слепая Матильда (нем.).] — воспоминание
детства.
Во Фрейбурге, в пансионе, к нам каждое воскресенье приходила
женщина — die blinde Mathilde. Она ходила в синем сатиновом
платье — лет сорок пять — полузакрытые голубые глаза —
желтое лицо. Каждая девочка, по очереди, должна была писать
ей письма и наклеивать, на свои деньги, марки. Когда письма
кончались, она в благодарность садилась за рояль и пела.
Немецким девочкам: “Ich kenn ein Katzlein wunderschon”
[“Я знаю одну прелестную кошечку” (нем.).].
Нам с Асей: “Der rothe Sarafan” [“Красный сарафан” (нем.).].
Теперь вопрос: кому blinde Mathilde столько писала? Ответивший
на вопрос напишет роман.
Как я любила — с тоской любила! до безумия любила! — Шварцвальд.
Золотистые долины, гулкие, грозно-уютные леса — не говорю
уже о деревне, с надписями, на харчевенных щитах: “Zum
Adler”, “Zum Lowen” [“У орла”, “У льва” (нем.).] (Если
бы у меня была харчевня, я бы ее назвала: “Zum Kukuck”
[“У черта” (нем.).]).
Никогда не забуду голоса, каким хозяин маленького Gasthaus
“Zum Engel”[Гостиница “У ангела” (нем.).] в маленьком
Шварцвальде, указывая на единственный в зале портрет императора
Наполеона, восклицал:
— Das war ein Kerl! [Вот это был парень! (нем.).]
И после явствующей полное удовлетворение паузы:
— Der hat’s der Welt auf die Wand gemahlt, was wollen
heisst! [Он всему миру показал, что значит хотеть! (нем.).]
После Эккермана могу читать только “Memorial de Sainte-Helene”
Ласказа — и если я кому-нибудь завидовала в жизни — то
только Эккерману и Ласказу.
Странно. Здесь апогей счастья, там апогей несчастья, и
от обеих книг одинаковая грусть — точно Гёте был тоже
сослан в Веймар!
О, Наполеон уже для Гёте (1829 г.) был легендой!
О, Наполеон уже для Наполеона (1815 г.) был легендой!
Гёте, умиляющийся над вывернутым наизнанку зеленым мундиром
Наполеона.
В Гёте мне мешает “Farbenlehre” [“Наука о цвете” (нем.).],
в Наполеоне — все его походы.
(Ревность)
Страницы 1 2
|