Страницы
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24

Сводные тетради 3.10

ТЕТРАДЬ ТРЕТЬЯ

И эта соловьиная песнь конца, самого конца, после которого уже не было ни строки, ни кивка:
— Я так бессмысленно-чудесен,
Что смысл — склонился предо мной
[Финальные строки ст-ния “Интродукция” (1918).]


Эта самопеснь — всех соловьев!
Такого не сказал и Бальмонт.


За вечер ни слова (прозы). Ни даты. Только стихи. Стихи сами всё
(Не окончено и не отослано: И. С. уехал утром следующего дня. Так я его увидела в первый и в последний раз. МЦ)


(Всё это — последние числа февраля 1931 г., м. б. 28-ое — п. ч. дальше уже вновь черновик очередной главы “Вот двое…” помеч<енный> 1-ым марта 1931 г.)


Мур — нынче, 5-го марта 1931 г., в постели, вечер
— Я не хочу с волосами! Я хочу с голой кожей!
(NB! Но — что? Игрушку? Но какие это игрушки, кроме медведей, к<отор>ые ужасны с голой кожей. Очевидно — какая-нибудь еда, ибо запись явно из-за несоответствия вещи — и волосатости.)


Четверг — не пойдя в школу к К<арсави>ным (где учится по-русски, раз в неделю)
— Вот я сейчас и сравнялся четвергом с другими детьми.


Про нянь:
— А — мое счастье, что у меня нет няни. В России нет нянь.
— В России?! Сплошь няни.
— Да, знаю какие: в платке — со скулами — ужжасные в профиль!


МОЯ СУДЬБА
— как поэта —
в до-революционной России самовольная, а отчасти невольная выключенность из литер< атурного> круга — из-за раннего замужества с не-литератором (NB! редкий случай), раннего и страстного материнства, а главное — из-за рожденного отвращения ко всякой кружковщине. Встречи с поэтами (Эллисом, Максом Волошиным, О. Мандельштамом, Тихоном Чурилиным) не — поэта, а — человека, и еще больше — женщины: женщины безумно любящей стихи. Читатель меня не знал, п. ч. после двух первых — самонапечатанных, без издательства — детских книг — из-за той же литературной оторванности и собственной особости: ненавидела, напр., стихи в журналах — нигде не печаталась. Первые стихи в журнале — в Северных Записках, п. ч. очень просили и очень понравились издатели, — в порядке дружбы. Сразу слава среди поэтов. До широкого круга не дошло, п. ч. журнал был новый — и скоро кончился. Всё скоро кончилось.
Революция. В 1918 г. читаю стихи в Кафэ поэтов. Раз выступаю на вечере поэтесс. Успех — неизменный, особенно — Стеньки Разина: “И звенят-звенят, звенят-звенят запястья: — Затонуло ты — Степаново — счастье!”
Перед отъездом из Р<оссии> выпускаю у Архипова [Архипов Николай Архипович (наст. имя: Моисей Лейзерович Бенштейн, 1881 — не ранее 1945) — беллетрист и издатель; был главным редактором издательства “Костры”.] (был такой!) маленькую книжечку “Версты” (сборничек) и Госиздат берет у меня Царь-Девицу и другие Версты, большие.


Заграница.
В 1922 г. в Берлине, еще до меня, появляются книжки (собственно, отрывки из Ремесла) — Стихи к Блоку и Разлука.
Приехав, издаю — Ремесло (стихи за 1921 г. по апрель 1922 г., т. е. отъезд из Р<оссии>), Царь-Девицу — с чудовищными опечатками и Психею (сборник, по примете романтики) купленную Гржебиным еще в Р<оссии>. Потом, в Праге, в 1925 г. — Мoлодца. Потом, в Париже — каж<ется> в 1927 г. — После России (за к<отор>ую не получаю ни копейки).
Читателя в эмигр<ации> нет. Есть — на лучший конец — сто любящих. (NB! Гораздо больше, но 1) я их не знаю и не вижу 2) они — хоть тысячи! — для меня ничего не могут, п. ч. у читателя в эмиграции нет голоса. Для полной справедливости скажу, что на мои рядовые вечера — именно на вечера-чтения: без всяких соблазнов! выхожу и читаю — годы подряд приходили всё те же — приблиз<ительно> 80 — 100 человек. Я свой зал знала в лицо. Иные из этих лиц, от времени до времени исчезали: умирали. 1938 г. Ванв.)
Моя внешняя литер<атурная> неудача — в выключенности из литер<атурного> круга, в отсутствии рядом человека, к<отор>ый бы занялся моими делами.
Внутренняя — нет, тоже внешняя! — ибо внутренние у меня были только удачи — в несвоевременности моего явления — что бы на двадцать лет раньше.
Мое время меня как действующую силу — смело и смело бы — во всякой стране (кроме одной огромной и нескольких, многих (еще — многих!) маленьких). Я ему не подошла идейно, как и оно мне. “Нам встречи нет, мы в разных станах” [Начальная строка ст-ния Ахматовой из сб. “Anno Domini”.]. Я — в стане уединенных, а он — пустыня с всё редеющими сторожевыми постами (скоро — просто кустами — с костями). Мало того, оно меня оврaжило и, естественно, огромчило, мне часто пришлось говорить (орать) на его языке — его голосом, “несвоим голосом”, к<оторо>му предпочитаю — собственный, которому — тишину.
Моя неудача в эмиграции — в том, что я не-эмигрант, что я по духу, т. е. по воздуху и по размаху — там, туда, оттуда. А содержания моего она, из-за гомеричности размеров — не узнала. Здесь преуспеет только погашенное и — странно бы ждать иного!
Еще — в полном отсутствии любящих мои стихи, в отсутствии их в моей жизни дней: некому прочесть, некого спросить, не с кем порадоваться. Все (немногие) заняты — другим. В диком творческом одиночестве. Всё — auf eigene Faust [на свой страх и риск (нем.)]. От темы вещи до данного слога (говорю именно о слогах). Ненавидя кружки, так хотела бы — друзей.
В душности моего быта. В задушенности им.
Не знаю, сколько мне еще осталось жить, не знаю, буду ли когда-нб. еще в Р<оссии>, но знаю, что до последней строки буду писать сильно, что слабых стихов — не дам.
Но знаю еще, что по сравнению с — хотя бы еще чешской захлёстнутостью лирикой (1922 г. — 1925 г.) я иссохла, иссякла, — нищая. Но иссыхание, иссякновение — душевное, а не стихотворное. Глубинно-творческое, а не тетрадное.
Знаю еще, что стoит мне только взяться за перо…
Знаю еще, что всё реже и реже за него берусь.
(NB! здесь говорю о лирике, т. е. отдельных лирических стихах, к<отор>ые приходят — и, неосуществленные — уходят… 1938 г.)
Господи, дай мне до последнего вздоха пребыть ГЕРОЕМ ТРУДА:
— Итак, с Богом!


Мёдон, 3-го июня 1931 г. (нынче впервые была на Колониальной выставке. Любуясь всем — Господи, до чего мне всё не нужно (не насущно) что не слово!)
МЦ.


Тетрадь — большая, светло-зеленая, с красным корешком — кончается на словах: — Сияющее на лицах: — “Свобода — пожива — землица!” — 3-го — 5-го июня 1931 г., в Мёдоне.


Отрывки письма к P. M. Р<ильке>, еще летом 1926 г. — St. Gilles-sur-Vie (Vendee) — несколько листков блок-нота. Хо-чу спасти — хоть это. Все мои письма к нему остались у него, я их потом не взяла, не захотела взять.
…Was ich von Dir will, Rainer? Dass Du mir erlaubst jeden Augenblick meines Lebens zu Dir aufblicken — wie auf einen Berg, der da ist. Bis ich Dich nicht kannte — ging es, jetzt, da ich Dich “kenne” — bedarf es Deiner Erlaubnis.
Denn gut erzogen bin ich und gleiche nicht einer “Dichterin”.
Denn meine Seele ist gut erzogen.


Aber schreiben will ich Dir — ob Du willst oder nicht. Uber Dein Russland (Tsarenkreis, Riese von Murom, Nachtigall…).
Deine russischen Buchstaben. Die Ruhrung. Ich, die wie ein Indianer nie weine…
Darf ich Dich umarmen? (“Nicht Russen! Kussen ist was so gemeines!” — das erste Gretchen von Goethe.) Dich umarmen wie Du den Boris: gottlich und bruderlich.


…Ich las Deinen Brief am Ozean, der Ozean las mit. Ob Dir so ein Mitleser nicht storend ist? Denn kein Menschenauge liest je eine Deine Zeile zu mir.


…Ich schicke Dir meine Gedichtbucher — lesen brauchst Du sie nicht — leg sie auf Deinen Arbeitstisch und glaub mir ums Wort, dass sie vor mir nicht da waren, so wenig auf der Welt da waren, wie auf Deinem Tisch.


(Переворачиваю листок блок-нота: очевидно начало письма, п. ч. на Вы)
…Was nach Ihnen ein Dichter noch thun kann? Einen Meister uberwindet (und uberschreibet) man, aber Sie uberwinden heisst die Dichtung uberwinden, das ist doch keine Aufgabe fur einen Dichter, der das Leben uberwinden soll.
Sie sind eine schwere Aufgabe fur kommende Dichter. Man muss einfach Sie sein, d. h. Sie mussen noch einmal geboren werden.
Sie geben den Worten ihren ersten Sinn, und den Dingen — ihre erste Worte. Z. B., wenn Sie grossartig sagen, sagen Sie von grosser Art, so wie es gemeint war bei der Entstehung. (Jetzt ist grossartig ein hohles Ausrufungszeichen.)
Russisch hatte ich Ihnen dies alles viel reiner gesagt, aber ich will Ihnen nicht die Muhe geben sich hineinzulesen, ich will mir lieber die Muhe nehmen — mich hineinzuschreiben.
Das erste was mich in Ihrem Brief auf den hochsten Turm der Freude warf (denn fallen kann man auch nach oben!) war das Wort May, das viel Jahrhunderte alte Wort May — darum so jung! —
Das Wort May, dem Sie den alten Adel wiedergaben.


Wissen Sie, wie ich heute Ihre Bucher erhielt? Die Kinder schliefen, ich sprang plotzlich auf und lief zur Thure. Im selben Augenblick — ich hatte schon die Hand auf der Thurklinke — pochte der Brieftrager — mir gerad in die Hand. Ich hatte nur zuzudrucken und mit derselben, noch pochenden Hand die Bucher empfangen.
Ich habe sie noch nicht aufgemacht, denn sonst geht der Brief heute nicht ab, und er soll — fliegen.


Das letzte.
Als mein Madchen noch ganz klein war — zwei, drei Jahre, fragte sie mich immer vor dem Schlafengehen:
— А ты будешь читать Рейнеке?
Reinecke — so klang bei ihr Rainer Maria Rilke. Denn so kleine Kinder haben noch keinen Sinn fur Pausen.


Uber die Vendee will ich Dir schreiben, meine heroische franzosische Heimat (in jedem Land und Jahrhundert mindestens eine). Ich bin da dem Namen wegen.


Die Schweiz lasst keine Russen hinein. Aber die Berge sollen sich spalten und uns — den Boris und mich — zu Dir lassen. Ich glaube an Berge (die Zeile — erkennst Du doch?). Meine Umanderung ist keine, denn Berge und Nachte — reimen.


Jetzt, das allerletzte (“sie kann nicht enden”).
Da ein Schreibebuch fur Dich — aus Prag — Deiner Heimatstadt — ich bin glucklich nichts darin geschrieben zu haben: zu schon fur mich, nicht schon genug fur Dich — denn ein Spartaner bin ich (der, mit dem Fuchse!) — und ein Athener bist Du — einer vom Mythenathen, nein: einer von denen bist Du, die uber Athen und Sparta und Troya — standen.
[…Чего я от тебя хочу, Райнер? Чтобы ты позволил мне каждый миг моей жизни подымать на тебя взгляд — как на гору, которая здесь есть. Пока я тебя не знала — я могла и так, теперь, когда я “знаю” тебя — мне нужно твое позволение.
Ибо я хорошо воспитана и не похожу на “поэтессу”.
Ибо душа моя хорошо воспитана.


Но писать тебе я буду — хочешь ты этого или нет. О твоей России (цикл “Цари”, богатырь из Мурома, Соловей-разбойник…) [Цикл “Цари” входит в сб. Рильке “Книга образов”; Илья Муромец упоминается в первом ст-нии цикла, Соловей-разбойник — во втором.].
Твои русские буквы. Умиление. Я, которая как индеец никогда не плачу…
Можно ли обнять тебя? (“Не копоть! Это именно поцелуи низки!” — первая Гретхен Гёте.) Обнять тебя, как ты Бориса: божески и братски.


…Я читала твое письмо на океане, океан читал со мной. Тебе не мешает такой читатель? Ибо ни один человеческий глаз никогда не прочитает ни одной твоей строчки ко мне.


…Я посылаю тебе свои книги стихов [Цветаева отправила Рильке Стихи к Блоку и “Психею”.] — можешь не читать их — положи их на свой письменный стол и поверь мне на слово, что до меня их не было, так же не было на свете, как и на твоем столе.


…Что после Вас остается делать поэту? Можно преодолеть (пере-писать) мастера, но преодолеть Вас означает преодолеть поэзию, и это все еще не конечная цель для поэта, который должен преодолеть жизнь.
Вы тяжкая задача для будущих поэтов. Кто-то просто должен будет стать Вами, т.е. Вы должны будете еще раз родиться.
Вы возвращаете словам их изначальный смысл, а вещам — их изначальные слова. Например, когда Вы говорите “великолепно”. Вы говорите о “великой лепоте”, о значении слова при его возникновении. (Теперь “великолепно” лишь стершийся восклицательный знак.)
По-русски я всё это сказала бы Вам гораздо точнее, но не хочу утруждать Вас чтением по-русски, буду лучше утруждать себя писанием по-немецки.
Первое в Вашем письме, что бросило меня на вершину радости (ибо падать можно и вверх!), было слово “май”, слово “май”, которому много сотен лет — потому оно так молодо! —
Слово “май”, которому Вы возвращаете старинное благородство. <Имеется в виду написание этого слова через y вместо i.>


…Знаете, как я сегодня получила Ваши книги [Вслед за первым письмом Рильке послал Цветаевой два своих последних поэтических сборника: “Сонеты к Орфею” и “Дуинезские элегии” (оба 1923).]. Дети спали, я внезапно вскочила и побежала к двери. И в тот же миг — рука моя уже была на дверной ручке — постучал почтальон — прямо мне в руку. Мне оставалось лишь завершить движенье и всё той же, еще хранившей стук рукой принять книги.
Я их еще не раскрывала, иначе это письмо не уйдет сегодня, а оно должно — лететь.


Последнее.
Когда моя дочь была еще совсем маленькая — двух, трех лет, она всегда меня спрашивала перед тем, как ложиться спать:
— А ты будешь читать Рейнеке?
Рейнеке — так звучал для нее Райнер Мария Рильке. Ибо такие маленькие дети еще не чувствуют пауз.


Я хочу написать тебе о Вандее, моей героической французской родине (в каждой стране и в каждом столетии есть хотя бы одна). Я здесь ради имени.
Швейцария не впускает русских. Но горы должны расколоться и впустить нас — меня и Бориса — к тебе. Я верю в горы (эта строчка — узнаешь ли ты ее?). Моя переделка ничего не меняет, ибо горы и ночи рифмуются.

Марина Цветаева

Хронологический порядок:
1910 1911-1912 1913 1914 1916 1917 1918 1920 1921 1922 1923 1925 1926 1927 1929 1931 1932 1933 1934 1935 1936 1937 1938 1939 1940

ссылки: