Страницы
1 2 3 4 5 6 7

Пастернаку Б. Л. 4

Прага, 26-го мая 1925 г.
Борис!
Каждое свое к Вам я чувствую предсмертным, а каждое Ваше ко мне — последним. О, как я это знала, когда Вы уезжали.
Это письмо к Вам второе после рождения сына. Повторю вкратце: сын мой Георгий родился 1-го февраля, в воскресенье, в полдень. В секунду его рождения взорвался разлитой возле постели спирт, и он был явлен во взрыве. (Достоин был бы быть Вашим сыном, Борис!) Георгий, а не Борис, потому что Борис — тайное, ставшее явным. Я это поняла в те первые 10 дней, когда он был Борисом. — Почему Борис? — Потому что Пастернак. — И так всем и каждому. И Вы выходили чем-то вроде заочного крестного отца (православного!) Вы, которому я сына своего посвящаю, как древние — божеству! “В честь” — когда я бы за Вас — жизнь отдала! (Ваша стоит моей. В первый раз.) Обо всем этом я Вам уже писала, если дошло, простите за повторение.
Георгий же в честь Москвы [Георгий Победоносец изображен на гербе Москвы.] и несбывшейся Победы. Но Георгием все-таки не зову, зову Мур — от кота, Борис, и от Германии [От “Житейских воззрений Кота Мурра” Гофмана.], и немножко от Марины. На днях ему 4 месяца, очень большой и крупный, говорит (совершенно явственно, с французским r: “Reuret”), улыбается и смеется. Еще — воет, как филин. Белые ресницы, и брови, синие, чуть раскосые (будут зеленые) глаза, горбонос. Навостренные сторожкие ушки демоненка или фавна (слух!). Весь в меня. Вы его будете любить и Вы должны о нем думать. Ваш старше всего на два, нет, на 11/2 года. Будут друзья. (Ваше имя он будет знать раньше, чем Ваш — мое!)
Вспоминаю Ваши слова об отцовстве в изумительных Ваших “Воздушных путях”. Я бы предложила такую формулу: Вокруг света (моряк) и вокруг вселенной (отец). Ибо колыбель — единственная достоверная вселенная: несбывшийся, т. е. беспредельный человек. И единственное мое представление о бесконечности — Вы, Борис. Не из-за любви моей к Вам, любовь — из-за этого.
— Вот Вам мой “Молодец”, то, что я кончала, когда Вы уезжали. После него, из больших вещей: “Поэма Горы”, “Поэма Конца”, “Тезей”… Ты все это получишь.
А ты знаешь, откуда посвящение к “Мoлодцу”? Из русской былины “Морской царь и Садко”. Когда я прочла, я сразу почувствовала тебя и себя, а сами строки — настолько своими, что не сомневалась в их авторстве лет триста-пятьсот назад. Только ты никому не говори — про Садко, пускай ищут, свищут, я нарочно не проставила, пусть это будет наша тайна — твоя и моя.
А ты меня будешь любить больше моих стихов ( — Возможно? — да). Народ больше, чем Кольцова? [Кольцов А. В. — русский поэт.] Так вот: мои стихи — это Кольцов, а я — народ. Народ, который никогда себя до конца не скажет, п. ч. конца нет, неиссякаем. Ведь только за это ты меня любишь — за Завтра, за за пределом стран. Ох, Борис! Когда мы встретимся, это, правда, гора сойдется с горой: Моисеева — с Зевесовой. Не Везувий и Этна, там взрывы земного огня, здесь — свыше: все небо в двух, в одной молнии. Саваоф и Зевес. — Едино. — Ах!
Борис, а нам с тобой не жить. Не потому, что ты — не потому что я (любим, жалеем, связаны), а потому что и ты и я из жизни — как из жил! Мы только (!) встретимся. Та самая секунда взрыва, когда еще горит фитиль и еще можно остановить и не останавливаешь.
Есть сухой огонь (весь “Мoлодец”) вообще, вчитайся, я тебя очень прошу. Сказку эту (“Упырь”) можешь найти в 5-томном издании Афанасьева (кажется, III том), сделай мне радость, прочти.
А взрыв не значит поцелуй, взрыв — взгляд, то, что не длится. Я даже не знаю, буду ли я тебя целовать.
________
Напиши мне. До сентября я достоверно в Чехии. Потом, быть может, Париж. В Париже же встретимся. Не в самом — съедемся так, чтобы полдороги ты, полдороги я (Гора с горой). И, конечно, в Веймаре. Только напиши, когда.
Пишу в 6 ч. утра, под птичий свист.
Марина
Адр<ес>: Чехословакия, Vsenory, c. 23 (р. р. Dobhchovice) u Prahy — мне —

Вшеноры, близ Праги, 14 <19?>-го июля 1925 г.
Борис,
первое человеческое письмо от тебя (остальные Geistbriefe) [Духовные письма (нем.).] и я польщена, одарена, возвеличена. Ты просто удостоил меня своего черновика.
А вот мой черновик — вкратце: 8 лет (1917 — 1925 гг.) киплю в быту, я тот козел, которого беспрестанно заре- и недорезывают, я сама то варево, которое непрестанно (8 л<лет>) кипит у меня на примусе. Моя жизнь — черновик, перед которым — посмотрел бы! — мои черновики — белейшая скатерть. Презираю себя за то, что по первому зову (1001 в день!) быта (NB! быт — твоя задолженность другим) — срываюсь с тетрадки, и НИКОГДА обратно.
Во мне — протестантский долг, перед которым моя католическая — нет! — моя хлыстовская любовь (к тебе) — пустяк.
Ты не думай, что я живу “заграницей”, я живу в деревне, с гусями, с водокачками. И не думай: деревня: идиллия: свои две руки и ни одного своего жеста. Деревьев не вижу, дерево ждет любви (внимания), а дождь мне важен, поскольку просохло или не просохло белье. День: готовлю, стираю, таскаю воду, нянчу Георгия (51/2 мес<яцев>, чудесен), занимаюсь с Алей по-франц<узски>, перечти Катерину Ивановну из “Преступления и наказания”, это я. Я неистово озлоблена. Целый день киплю в котле. Поэма “Крысолов” пишется уже четвертый месяц, не имею времени подумать, думает перо. Утром 5 мин<ут> (время присесть), среди дня — 10 мин<ут>, ночь моя, но ночью не могу, не умею, другое внимание, жизнь не в себя, а из себя, а слушать некого, даже шумов ночи, ибо хозяева запирают выходную дверь (ах, все мои двери входные, тоска по выходной — понимаешь!?) с 8 ч. вечера, а у меня нет ключа. Борис, я вот уже год живу фактически взаперти. У тебя хоть между домом и редакцией, редакцией и редакцией отрывки тротуара, я живу в котловине, задушенная холмами, крыша, холм, на холме — туча: туша.
Друзей у меня нет, — здесь не любят стихов, а вне — не стихов, а того, из чего они — чтo я? Негостеприимная хозяйка, молодая женщина в старых платьях.
Вот я тебя не понимаю: бросить стихи. А потом что? С моста в Москву-реку? Да со стихами, милый друг, как с любовью: пока она тебя не бросит… Ты же у Лиры крепостной.
Сопоставление с Есениным, — смеюсь. Не верю в него, не болею им, всегда чувствую: как легко быть Есениным! Я тебя ни с кем не сопоставляю. Ты никогда не будешь Первым, только первый — великая тайна и великий шантаж, Борис! — только какая-то степень последнего, тот же “последний”, только принаряженный, приукрашенный, обезвреженный. У первого есть второй. Единственный не бывает первым (Анненский, Брюсов).
И прозу и поэму получила [Цветаева получила от Пастернака книгу “Рассказы” с дарственной надписью: “Марине, удивительному, чудесному. Богом одаренному другу. Б. П.” Под “поэмой”, вероятно, имеется в виду “Высокая болезнь”.]. Название “Проза” настолько органично, а “Рассказы” настолько нарочито, что я ни разу, с тех пор, как взяла книгу в руки, не говорила о ней иначе, как “Проза” Пастернака. Никогда — “Рассказы”. Разве ты можешь писать рассказы? Смеюсь. Рассказы, это Зайцев пишет. Проза, это страна, в ней живут, или море — черпают ладонью, это цельное. А рассказы — унизительная дребедень. Дурак издатель. Ах, Борис, сколько дураков и наглецов. <…>.

22-го мая 1926 г., суббота
Борис!
Мой отрыв от жизни становится все непоправимей. Я переселяюсь, переселилась, унося с собой всю страсть, всю нерастрату, не тенью — обескровленной, а столько ее унося, что надоила б и опоила бы весь Аид. О, у меня бы он заговорил, Аид!
Свидетельство — моя исполнительность в жизни. Так роль играют, заученное. Ты не знаешь моей жизни, именно этой частности слова: жизнь. И никогда не узнаешь из писем. Боюсь вслух, боюсь сглазить, боюсь навлечь, неблагодарности боюсь — не объяснить. Но, очевидно, так несвойственна мне эта дорогая несвобода, что из самосохранения переселяюсь в свободу — полную. (Конец “Мoлодца”.)
Дa, о Молодце, если помнишь, — прав ты, а не Ася. “Б<оря> по своей неслыханной доброте увидел в конце простое освобождение и порадовался за тебя”.
Борис, мне все равно, куда лететь. И, может быть, в том моя глубокая безнравственность (небожественность). Ведь я сама — Маруся: честно, как нужно (тесно, как не можно), держа слово, обороняясь, заслоняясь от счастья, полуживая (для других — более, чем — но я-то знаю), сама хорошенько не зная для чего так, послушная в насилии над собой, и даже на ту Херувимскую идя — по голосу, по чужой воле, не своей.
Я сама вздохнула, когда кончила, осчастливленная за нее — за себя. Что они будут делать в огнь — синь? Лететь в него вечно. Никакого сатанизма. Херувимская? Так народ захотел. (Прочти у Афанасьева сказку “Упырь”. — Пожалуйста!) И, нужно сказать, хорошо выбрал час.
Борис, я не знаю, что такое кощунство. Грех против grandeur [Величие! (фр.)] какой бы то ни было, потому что многих нет, есть одна. Все остальные — степени силы. Любовь! Может быть — степени огня? Огнь — ал (та, с розами, постельная), огнь — синь, огнь — бел. Белый (Бог) может быть силой бел, чистотой сгорания? Чистота. Которую я неизменно вижу черной линией. (Просто линией.)
То, что сгорает без пепла — Бог.
А от этих — моих — в пространствах огромные лоскутья пепла. Это-то и есть Мoлодец.
Я недаром отдала эту поэму тебе. Переулочки и Молодец — вот, досель, мое из меня любимое.
Еще о жизни. Я ненавижу предметы и загромождения ими. Точно мужчина, давший слово жене, что все будет в порядке. (А она умерла или вроде.) Поэтому — не упорядоченность жизни, построенная на разуме, а мания. Вдруг, среди беседы с другом, которого не видела 10 лет, срывается: “забыла, вывешено ли полотенце. Солнце. Надо воспользоваться”. И совершенно стеклянные глаза.
Словно вытверженный срок — как Отче наш, с которого не собьешь потому что не понимаешь ни слова. Ни слога. (Есть деления мельчайшие слов. Ими, кажется, написан “Мoолодец”.)
_______
То, что ты пишешь о себе, я могу написать о себе: со всех сторон любовь, любовь, любовь. И — не радует. Имя (без отчества), на которое я прежде была так щедра, — имя ведь тоже затрепывается. Не воспрещаю. Не отчеваю. (Имя требует имени.) Вдруг открыли Америку: меня: Нет ты мне открой Америку!
________
“Что бы мы стали делать с тобой — в жизни?” (точно необитаемый остров! на острове — знаю). — “Поехали бы к Рильке”. А я тебе скажу, что Рильке перегружен, что ему ничего, никого не нужно, особенно силы, всегда влекущей: отвлекающей. Рильке — отшельник. Гёте в старости понадобился только Эккерман (воля последнего к второму Фаусту и записывающие уши). Рильке перерос Эккермана, ему — между Богом и “вторым Фаустом” не нужно посредника. Он старше Гёте и ближе к делу. На меня от него веет последним холодом имущего, в имущество которого я заведомо и заранее включена. Мне ему нечего дать: все взято. Да, да, несмотря на жар писем, на безукоризненность слуха и чистоту вслушивания — я ему не нужна, и ты не нужен. Он старше друзей. Эта встреча для меня — большая растрава, удар в сердце, да. Тем более, что он прав (не его холод! оборонительного божества в нем!), что я в свои лучшие высшие сильнейшие, отрешеннейшие часы — сама такая же. И может быть от этого, спасаясь (оборонительного божества в себе!), три года идя рядом, за неимением Гёте, была Эккерманом, и бoльшим — С. Волконского! И так всегда хотела во всяком, в любом — не быть.
Всю жизнь, хотел я быть как все.
Но мир, в своей красе,
Не слушал моего нытья
И быть хотел — как я.
[Из поэмы Б. Пастернака “Высокая болезнь”].
Даже без кавычек. Этот стих я так запомнила со слов Л. М. Эренбург еще в 1925 г. весной. И так он мне ближе. Век ведь — поправка на мир.
Да! Доехал ли Эренбург? Довез ли? Посылаю тебе еще тетрадку, для стихов. Сегодня у нас первый тихоокеанский день [Письмо написано в вандейской деревеньке Сен-Жиль-сюр-Ви на атлантическом побережье Франции]: ни ветринки. — (Такие письма можно писать?)
Недавно у меня был чудный день, весь во имя твое. Не расставалась до позднего часа. Не верь “холодкам”. Между тобой и мною такой сквозняк.
Присылай Шмидта [Поэма Б. Пастернака “Лейтенант Шмидт”.]. У меня в Праге был его сын и для него была трагедией добавка “Очаковский” [Шмидт-Очаковский Евгений Петрович, сын П.П. Шмидта, Очаковский — по названию крейсера “Очаков”, на котором П. П. Шмидтом было организовано восстание.]. Чудный мальчик, похожий на отца. Я помню его в 1905 г. в Ялте на пристани. Будь здоров. Обнимаю, родной.
М.
Как я тебя понимаю в страхе слов, уже искажаемых жизнью, уже двусмысленных. Твое сторожкое ухо — как я его люблю, Борис!

<23-26-го мая 1926 г.>
I
St. Gilles, 23-го мая 1926 г., воскресенье
Аля ушла на ярмарку, Мурсик спит, кто не спит — тот на ярмарке, кто не на ярмарке — тот спит. Я одна не на ярмарке и не сплю. (Одиночество, усугубляемое единоличностью. Для того, чтобы ощутить себя не-спящим, нужно, чтобы все спали.)
Борис, я не те письма пишу. Настоящие и не касаются бумаги. Сегодня, например, два часа идя за Муркиной коляской по незнакомой дороге — дорогам — сворачивая наугад, все узнавая, блаженствуя, что наконец на суше (песок — море), гладя — походя — какие-то колючие цветущие кусты — как гладишь чужую собаку, не задерживаясь — Борис, я говорила с тобой непрерывно, в тебя говорила — радовалась — дышала. Минутами, когда ты слишком долго задумывался, я брала обеими руками твою голову и поворачивала: вот! Не думай, что красота: Вандея бедная, вне всякой военной heroic’и: кусты, пески, кресты. Таратайки с осликами. Чахлые виноградники. И день был серый (окраска сна), и ветру не было. Но — ощущение чужого Троицына дня, умиление над детьми в ослиных таратайках: девочки в длинных платьях, важные, в шляпках (именно — ках!) времен моего детства — нелепых — квадратное дно и боковые банты, — девочки,
так похожие на бабушек, и бабушки, так похожие на девочек… Но не об этом — о другом — и об этом — о всём — о нас сегодня, из Москвы, или St. Gill’a — не знаю, глядевших на нищую праздничную Вандею. (Как в детстве, смежив головы, висок в висок, в дождь, на прохожих.)
Борис, я не живу назад, я никому не навязываю ни своих шести, ни своих шестнадцати лет, — почему меня тянет в твое детство, почему меня тянет — тянуть тебя в свое? (Детство: место, где все осталось так и там.) Я с тобой сейчас в Вандее мая 26 года, непрерывно играю в какую-то игру, чтo в игру — в игры! — разбираю с тобой ракушки, щелкаю с кустов зеленый (как мои глаза, сравнение не мое) крыжовник, выбегаю смотреть (потому что когда Аля бежит — это я бегу!), опала ли Vie [Жизнь (фр.). Название речушки, на которой стоял городок Сен-Жиль.] и взошла (прилив или отлив).
Борис, но одно: я не люблю моря. Не могу. Столько места, а ходить нельзя. Раз. Оно двигается, а я гляжу. Два. Борис, да ведь это та же сцена, т. е. моя вынужденная, заведомая неподвижность. Моя косность. Моя — хочу или нет — терпимость. А ночью! Холодное, шарахающееся, невидимое, нелюбящее, исполненное себя — как Рильке! (Себя или божества — равно.) Землю я жалею:
ей холодно. Морю не холодно, это и есть — оно, все что в нем ужасающего, — оно. Суть его. Огромный холодильник. (Ночь.) Или огромный котел. (День.) И совершенно круглое. Чудовищное блюдце. Плоское, Борис! Огромная плоскодонная люлька, ежеминутно вываливающая ребенка (корабли). Его нельзя погладить (мокрое). На него нельзя молиться (страшное). Так. Иегову, напр<имер> бы, ненавидела. Как всякую власть. Море — диктатура, Борис. Гора — божество. Гора разная. Гора умаляется до Мура (умиляясь им!). Гора дорастает до Гётевского лба и, чтобы не смущать, превышает его. Гора с ручьями. с норами, с играми. Гора — это прежде всего мои ноги, Борис. Моя точная стоимость. Гора — и большое тире, Борис, которое заполни глубоким вздохом.
И все-таки — не раскаиваюсь. “Приедается всё — лишь тебе не дано” [Из поэмы Б. Пастернака “Девятьсот пятый год”]. С этим, за этим ехала. И что же? То, с чем ехала и за чем: твой стих, т. е. преображение вещи. Дура я, что я надеялась увидеть воочию твое море — заочное, над очное, внеочное. “Прощай, свободная стихия” (мои 10 лет) и “Приедается всё” (мои тридцати — вот мое море.
Борис, я не слепой: вижу, слышу, чую, вдыхаю всё, что полагается, но — мне этого мало. Главного не сказала: море смеет любить только рыбак или моряк. Только моряк или рыбак знают, чтo это. Моя любовь была бы превышением прав (“поэт” здесь ничего не значит, самая жалкая из отговорок. Здесь — чистоганом).
________
Ущемленная гордость, Борис. На горе я не хуже горца, на море я — даже не пассажир: дачник. Дачник, любящий океан… Плюнуть!
________
Рильке не пишу. Слишком большое терзание. Бесплодное. Меня сбивает с толку — выбивает из стихов — вставший Nibelun-genhort [Сокровище Нибелунгов (нем.).] — легко справиться?! Ему — не нужно. Мне — больно. Я не меньше его (в будущем), но — я моложе его. На много жизней. Глубина наклона — мерило высоты. Он — глубокo наклоняется ко мне — может быть глубже, чем… (неважно!) — что я почувствовала? ЕГО РОСТ. Я его и раньше знала, теперь знаю его на себе. Я ему писала: я не буду себя уменьшать, это Вас не сделает выше (меня не сделает ниже!), это Вас сделает только еще одиноче, ибо на острове, где мы родились — все — как мы.
Durch alle Welten, durch alle Gegenden an alien Wegenden
Das ewige Paar der sich — Nie — Begegnenden
[Через все миры, через все края — по концам всех дорог
Вечные двое, которые — никогда — не могут встретиться (нем.).].
Само пришло, двустишием, как приходит всё. Итог какого-то вздоха, к которому никогда не прирастет предпосылка.
Для моей Германии нужен был весь Рильке. Как обычно, начинаю с отказа.
________
О Борис, Борис, залечи, залижи рану. Расскажи, почему. Докажи, что всё тaк. Не залижи, — выжги рану! “Вкусих мало мёду” [Из церковнославянского текста Библии (Первая книга Царства).] — помнишь? Чтo — мед!
________
Люблю тебя. Ярмарка, ослиные таратайки, Рильке — всё, всё в тебя, в твою огромную реку (не хочу — море!). Я так скучаю по тебе, точно видела тебя только вчера.
М.

Марина Цветаева

Хронологический порядок:
1905 1906 1908 1909 1910 1911 1912 1913 1914 1915 1916 1917 1918 1919 1920 1921 1922 1923 1924 1925
1926 1927 1928 1929 1930 1931 1932 1933 1934 1935 1936 1937 1938 1939 1940 1941

ссылки: