Страницы
1 2 3 4 5 6 7

Пастернаку Б. Л. 5

II
St. Gille-sur-Vie, 25-го мая 1926 г.
Борис, ты меня не понял. Я так люблю твое имя, что для меня не написать его лишний раз, сопровождая письмо Рильке, было настоящим лишением, отказом. То же, что не окликнуть еще раз из окна, когда уходят (и с уходящим, на последующие десять минут, всё. Комната, где даже тебя нет. Одна тоска расселась).
Борис, я сделала это сознательно. Не ослабить удара радости от Рильке. Не раздробить его на два. Не смешать двух вод. Не превратить твоего события в собственный случай [Не “воспользоваться” “случаем” письма Рильке, чтобы назвать тебя еще раз (примеч. М. Цветаевой).]. Не быть ниже себя. Суметь не быть.
(Я бы Орфею сумела внушить: не оглядывайся!) Оборот Орфея — дело рук Эвридики. (“Рук” — через весь коридор Аида!) Оборот Орфея — либо слепость ее любви, невладение ею (скорей! скорей!) — либо — о, Борис, это страшно — помнишь 1923 год, март, гору, строки:
Не надо Орфею сходить к Эвридике
И братьям тревожить сестер
[Из стихотворения М. Цветаевой “Эвридика — Орфею”] —
либо приказ обернуться — и потерять. Все, что в ней еще любило — последняя память, тень тела, какой-то мысок сердца, еще не тронутый ядом бессмертья, помнишь?
— — — …С бессмертья змеиным укусом
Кончается женская страсть!
[Из этого же стихотворения.]
все, что еще отзывалось в ней на ее женское имя, — шло за ним, она не могла не идти, хотя может быть уже не хотела идти. Так, преображенно и возвышенно, мне видится расставание Аси с Белым [Разрыв А. Белого с женой, А. А. Тургеневой.] — не смейся — не бойся.
В Эвридике и Орфее перекличка Маруси с Мoлодцем — не смейся опять! — сейчас времени нет додумать, но раз сразу пришло — верно. Ах, может быть, просто продленное “не бойся” — мой ответ на Эвридику и Орфея. Ах, ясно: Орфей за ней пришел — жить, тот за моей — не жить. Оттого она (я) так рванулась. Будь я Эвридикой, мне было бы… стыдно — назад!
О Рильке. Я тебе о нем уже писала. (Ему не пишу.) У меня сейчас покой полной утраты — божественного ее лика — отказа. Пришло само. Я вдруг поняла. А чтобы закончить с моим отсутствием в письме (я так и хотела: явно, действенно отсутствовать — Борис, простая вежливость не совсем или совсем не простых вещей. — Вот. —
Твой чудесный олень с лейтмотивом “естественный”
[В акростихе-посвящении, которое Б. Пастернак прислал ей в письме от 19 мая 1926 г.:
Мельканье рук и ног и вслед ему
“Ату его сквозь тьму времен! Резвей
Реви рога! А то возьму
И брошу гон и ринусь в сон ветвей”.
Но рог крушит сырую красоту
Естественных, как листья леса, лет.
Царит покой, и что ни пень — Сатурн:
Вращающийся возраст, круглый след.
Ему б уплыть стихом во тьму времен.
Такие клады в дуплах и во рту.
А тут носи из лога в лог ату,
Естественный, как листья леса, стон.
Век, отчего травить охоты нет?
Ответь листвою, пнями, сном ветвей
И ветром и травою мне и ей.].
Я слышу это слово курсивом, живой укоризной всем, кто не. Когда олень рвет листья рогами — это естественно (ветвь — рог — сочтутся). А когда вы с электрическими пилами — нет. Лес — мой. Лист — мой. (Тaк я читала?) И зеленый лиственный костер над всем. — Так? —
Борис, когда мне было шесть лет, я читала книжку (старинную, переводную) “Царевна в зелени” [Популярная в России 1880 — 1890-х годов повесть французского писателя и поэта Андре Терье.]. Не я — мать читала вслух. Там два мальчика убежали из дому, один: Клод Бижар (Claude Bigeard — Бижар — сбежал — странно?), один отстал, другой остался. Оба искали царевну в зелени. Никто не нашел. Только последнему вдруг неожиданно хорошо стало. И какой-то фермер. Вот все, что я помню. Когда мать проставила голосом последнюю точку — и — паузой — конечное тире, она спросила:
“Ну, дети, кто же была эта царевна в зелени?” Брат (Андрей) сразу ответил: “Почем я знаю”, Ася, заминая, начала ластиться, а я только покраснела. И мать, зная меня и эти вспышки: — “Ну, а ты как думаешь?” — “Это была… это была… НАТУРА!” — “Натура? Ах ты! — Умница”. (Правда, ответ запоздал нa век? 1800 г. — Руссо.) [Ж.-Ж. Руссо был поборником уединения человека на лоне природы.] Мать меня поцеловала и обещала мне, вне всякой педагогики, в награду (спохватившись, скороговоркой): “за то, что хорошо слушала”… книжку. И подарила. Но гнуснейшую: Mariens Tagebuch Машин дневник (нем.). [Машин дневник (нем.). — Книга Адама Штейна (Шпрингер, Роберт Густав Мориц)] и, что еще хуже: Машин дневник, противоестественный, потому что Маша — и тетя Гильдеберта, и праздник “Трех королей” (Dreikonigsfest), и прочее. Противоестественный потому еще, что мир непреложно делился на богатых девочек и бедных мальчиков, и богатые девочки этих бедных мальчиков, сняв с себя (!) одевали (в юбки, что ли?). Аля эту книгу читала и утверждает, что там тоже был мальчик, который тоже сбежал в лес (потому что его бил сапожник), но вернулся. Словом: НАТУРА (как — часто) повлекла за собой противоестественность. Эту ли горькую расплату за свою природу имела в виду мать, даря? Не знаю.
________
Борис, я только что с моря и поняла одно. Я постоянно, с тех пор как впервые не полюбила [В детстве любила, как и любовь (примеч. М. Цветаевой).], порываюсь любить его, в надежде, что может быть выросла, изменилась, ну просто: а вдруг понравится? Точь-в-точь как с любовью. Тождественно. И каждый раз: нет, не мое, не могу. То же страстное въигрыванье (о, не заигрыванье! никогда), гибкость до предела, попытка проникнуть через слово (слово ведь больше вещь, чем вещь: оно само — вещь, которая есть только — знак. Назвать — овеществить, а не развоплотить) — и — отпор.
И то же неожиданное блаженство, которое забываешь, как только вышел (из воды, из любви) — невосстановимое, нечислящееся. На берегу я записала в книжку, чтобы тебе сказать. Есть вещи, от которых я в постоянном состоянии отречения:
море, любовь. А знаешь, Борис, когда я сейчас ходила по пляжу, волна явно подлизывалась. Океан, как монарх, как алмаз: слышит только того, кто его не поет. А горы — благодарны (божественны).
Дошла ли наконец моя? (Поэма Горы.) Крысолова, по возможности читай вслух, полувслух, движением губ. Особенно “Увод” [ “Увод” — название четвертой главы “Крысолова”.]. Нет, всё, всё. Он как “Мoлодец” писан с голосу.
________
Мои письма не намеренны, но и тебе и мне нужно жить и писать. Просто — перевожу стрелку. Ту вещь о тебе и мне почти кончила [Поэма “С моря”.]. (Видишь, не расстаюсь с тобой!) Впечатление: от чего-то драгоценного, но — осколки. До чего слово открывает вещь! Думаю о некоторых строках. — До страсти хотела бы написать Эвридику: ждущую, идущую, удаляющуюся. Через глаза или дыхание? Не знаю. Если бы ты знал, как я вижу Аид! Я, очевидно, на еще очень низкой ступени бессмертия.
________
Борис, я знаю, почему ты не идешь за моими вещами к Н<адежде> А<лександровне> [Н. А. Нолле-Коган.]. От какой-то тоски, от самообороны, как бежишь письма, которое требует всего тебя. Кончится тем, что все пропадет, все мои Гёты! Не перепоручить (не перепоручишь) ли Асе? Жду Шмидта.
МЦ.
Я не слишком часто пишу? Мне постоянно хочется говорить с тобою.
III
26-го мая 1926 г., среда
Здравствуй, Борис! Шесть утра, все веет и дует. Я только что бежала по аллейке к колодцу (две разные радости: пустое ведро, полное ведро) и всем телом, встречающим ветер, здоровалась с тобой. У крыльца (уже с полным) вторые скобки: все еще спали — я остановилась, подняв голову навстречу тебе. Так я живу с тобой, утра и ночи, вставая в тебе, ложась в тебе.
Да, ты не знаешь, у меня есть стихи к тебе, в самый разгар Горы [“Поэма Горы”]. (Поэма Конца — одно. Только Гора раньше и — мужской лик, с первого горяча, сразу высшую ноту, а Поэма Конца уже разразившееся женское горе, грянувшие слезы, я, когда ложусь, — не я, когда встаю! Поэма горы — гора, с другой горы увиденная. Поэма Конца — гора на мне, я под ней). Да, и клином врезавшиеся стихи к тебе, недоконченные, несколько, взывание к тебе во мне, ко мне во мне.
Отрывок:
…В перестрелку — скиф,
В христопляску — хлыст,
— Море! — небом в тебя отваживаюсь.
Как на каждый стих, —
Что на тайный свист
Останавливаюсь,
Настораживаюсь.
В каждой строчке: стой!
В каждой точке — клад.
— Око! — светом в тебя расслаиваюсь,
Расхожусь. Тоской
На гитарный лад
Перестраиваюсь,
Перекраиваюсь…
[Из стихотворения “В седину — висок…”]
Отрывок. Всего стиха не посылаю из-за двух незаткнутых дыр. Захоти — и стих будет кончен, и этот, и другие. Да, есть ли у тебя три стиха: Двое, посланные мною тебе летом 1924 г., два года назад, из Чехии. (“Елена: Ахиллес // — Разрозненная пара”; “Так разминовываемся — мы”; “Знаю — один//Ты — равносущ// Мне”.) Не забудь ответить. Тогда пришлю [Цветаева приводит последние строки каждого из трех своих стихотворений, образующих цикл “Двое”].
Борис, у Рильке взрослая дочь [Рут Зибер-Рильке], замужем, где-то в Саксонии, и внучка Христина, двух лет. Был женат, почти мальчиком, два года — в Чехии — расплелось. Борис, последующее — гнусность (моя): мои стихи читает с трудом, хотя еще десять лет назад читал без словаря Гончарова. (И Аля, которой я это сказала, тотчас же: “Я знаю, знаю, утро Обломова, там еще сломанная галерея”.) Гончаров — таинственно, а? Тут-то я и почувствовала. Когда Tzarenkreis [Цикл “Цари” (нем.). в “Книге Образов” Рильке.] — из тьмы времен — прекрасно, когда Обломов — уже гораздо хуже. Преображенный — Рильке (родительный падеж, если хочешь Рильке’м) Обломов. Какая растрата! В этом я на секунду увидела его иностранцем, т. е. себя русской, а его немцем! Унизительно. Есть мир каких-то твердых (и низких, твердых в своей низости) ценностей, о котором ему, Рильке, не должно знать ни на каком языке. Гончаров (против которого, житейски, в смысле истории русской литературы такой-то четверти века ничего не имею) на устах Рильке слишком теряет. Нужно быть милосерднее.
(Ни о дочери, ни о внучке, ни о Гончарове — никому. Двойная ревность. Достаточно одной.)
________
Что еще, Борис? Листок кончается, день начался. Я только что с рынка. Сегодня в поселке праздник — первые сардины! Не сардинки, потому что не в коробках, а в сетях.
А знаешь, Борис, к морю меня уже начинает тянуть, из какого-то дурного любопытства — убедиться в собственной несостоятельности.
________
Обнимаю твою голову — мне кажется, что она такая большая — по тому, что в ней — что я обнимаю целую гору, — Урал! “Уральские камни” — опять звук из детства! (Мать с отцом уехали на Урал за мрамором для Музея. Гувернантка говорит, что ночью крысы ей отъели ноги. Таруса. Хлысты. Пять лет.) Уральские камни, (дебри) и хрусталь графа Гарраха (Кузнецкий) [Торговая фирма по поставке и продаже хрусталя, названная по имени графа Иоанна Ф. Гарраха] — вот все мое детство.
Нa его — в тяжеловесах и хрусталях.
________
Где будешь летом? Поправился ли Асеев [Асеев Н. Н.]. Не болей.
Ну, что еще?
— Всё! —
Замечаешь, что я тебе дарю себя враздробь?
М.

St. Gilles, 21-го июня 1926 г.
Мой дорогой Борис,
Только что — Шмидт, Барьеры и журналы [Цветаева получила от Пастернака, кроме журналов, рукопись первой части поэмы “Лейтенант Шмидт”, сборник стихов “Поверх барьеров” и др. его произведения]. Пишу только, чтобы известить, что дошло. Ничего ещё не смотрела, потому что утро в разгаре. Одновременно письмо из Чехии с требованием либо возвращаться сейчас же, либо отказаться от чешской стипендии. (“Отказаться” — ход неудачно построенной фразы, просто в случае невозврата — отказывают.)
Возвращаться сейчас невозможно, — домик снят и уплочено до половины октября, кроме того — нынче первый солнечный день, Борис. Возвращаться ни сейчас, ни потом мне невозможно: Чехию я изжила, вся она в Поэмах Конца и Горы (герой их 13-го обвенчан) [Речь идет о свадьбе К. Б. Родзевича и М. С. Булгаковой], Чехии просто нет. Вернусь в погребенный черновик.
Следовательно, — (невозвращение) — я на улице. Думаю (непонятный отказ чехов, обещавших стипендию по крайней мере до октября) — эхо парижской травли (“Поэт о критике” — травля) [Статья М. Цветаевой “Поэт о критике” в журнале “Благонамеренный” вызвала множество выступлений в печати], а м. б. и донос кого-нибудь из пражских русских: везде печатается, муж — редактор и т. д. С<ергей> Я<ковлевич> получает с № (Версты), причем I еще не вышел, а II намечается только к октябрю.
Пишу в Чехию с просьбой выхлопотать мне заочную стипендию, как Бальмонту и Тэффи, которых чехи содержат, никогда в глаза не видав (меня видели, всегда с ведром или с мешком, три с половиной года, — не нагляделись, должно быть!)
Пишу в сознании полной бессмысленности. Явный подвох какого-то завистника. (Завидовать — мне: И, после краткого вдумывания: да, можно, но тогда нужно просить Господа Бога, чтобы снял меня с иждивения, а не чехов.)
Кроме того, (возврат в Чехию) в Чехии С<ергею> Яковлевичу) делать нечего. Ни заработков, ни надежд. Даже на фабрику не берут, ибо русских затирают.
________
Таков мой жизненный поворот. Не принимай к сердцу, огляди издали — как я. Почему сообщаю? Чтобы объяснить некоторую заминку со Шмидтом, — дня три уйдет на письма, т. е. те полтора-два часа в день, которые у меня есть на графику, ту или иную.
Борис, где встретимся? У меня сейчас чувство, что я уже нигде не живу. Вандея — пока, а дальше? У меня вообще атрофия настоящего, не только не живу, никогда в нем и не бываю.
Громовая статья П. Струве (никогда не пишущего о литературе), статьи Яблоновского, Осоргина, многих, — всех задетых [Цветаева говорит о статьях П. Струве “Заметки писателя. О пустоутробии и озорстве”, А. Яблоновского “В халате”, М. Осоргина “Дядя и тетя” и дрюугих, в частности Ю. Айхенвальда и 3. Гиппиус.] (прочти “Поэт о критике”, поймешь — чья-то зависть — чья-то обойденность — и я на улице, я — что! — дети.
Мур ходит, но оцени! только по пляжу, кругами, как светило. В комнате и в саду не хочет, ставишь — не идет. На море рвется с рук и неустанно кружит (и падает).
Да, Борис, о другом. В Днях перепечатка статьи Маяковского о недостаточной действенности книжных приказчиков. Привожу Дословно: “Книжный продавец должен ещё больше гнуть читателя. Вошла комсомолка с почти твердым намерением взять, например, Цветаеву. Ей, комсомолке, сказать, сдувая пыль со старой обложки, — Товарищ, если вы интересуетесь цыганским лиризмом, осмелюсь предложить Сельвинского. Та же тема, но как обработана! Мужчина! Но это все временное. Поэтому напрасно в вас остыл интерес к Красной Армии; попробуйте почитать эту книгу Асеева”. И т. д..
Передай Маяковскому, что у меня есть и новые обложки, которых он просто не знает.
Между нами — такой выпад Маяковского огорчает меня больше, чем чешская стипендия: не за себя, за него.
“Но всё это — временное”, а —
“Время — горе небольшое:
Я живу с твоей душою”…
[Из неоконченного стихотворения М. Цветаевой
“Время — бремя небольшое”.]
Скоро напишу, Борюшка, это письмо не в счет.
М.
Шмидт получен, скоро получишь о тебе и мое. И ещё элегию (мне) Рильке. Люблю тебя.

1-го июля 1926 г., четверг.
Мой родной Борис,
Первый день месяца и новое перо.
Беда в том, что взял Шмидта, а не Каляева [Каляев И. П. — член боевой организации партии эсеров, убил московского генерал-губернатора.] (слова Сережи, не мои), героя времени (безвременья!), а не героя древности, нет, еще точнее — на этот раз заимствую у Степуна: жертву мечтательности, а не героя мечты. Что такое Шмидт — по твоей документальной поэме: русский интеллигент, перенесший 1905 год. Не моряк совсем, до того интеллигент (вспомни Чехова “В Море”!), что столько-то лет плаванья не отучили его от интеллигентского жаргона. Твой Шмидт студент, а не моряк. Вдохновенный студент конца девяностых годов.
Борис, не люблю интеллигенции, не причисляю себя к ней, сплошь пенснейной. Люблю дворянство и народ, цветение и (корни). Блока синевы и Блока просторов. Твой Шмидт похож на Блока-интеллигента. Та же неловкость шутки, та же невесёлость её.
В этой вещи меньше тебя, чем в других, ты, огромный, в тени этой маленькой фигуры, заслонен ею [Т. е. заслоняешься ею насильно и все-таки не заслонен. Ты это деревья. флаги, листовки, клятва. Ш<мидт> — письма (примеч. М. Цветаевой).]. Убеждена, что письма почти дословны, — до того не твои. Ты дал человеческого Шмидта, в слабости естества, трогательного, но такого безнадежного!
Прекрасна Стихия [“Стихия” и упоминаемая ниже “Марсельеза” — так назывались в рукописи поэмы “Девятьсот пятый год” 4-я и 5-я главы.]. И естественно, почему. Здесь действуют большие вещи, а не маленький человек. Прекрасна Марсельеза. Прекрасно всё, где его нет. Поэма несется мимо Шмидта, он — тормоз. Письма — сплошная жалость. Зачем они тебе понадобились? Пиши я, я бы провалила их на самое дно памяти, завалила, застроила бы. Почему ты не дал зрительного Шмидта — одни жесты — почему ты не дал Шмидта “сто слепящих фотографий” [Из стихотворения Б. Пастернака “Гроза, моментальная навек”], не дающих разглядеть — что? Да уныние этого лица! Зачем тебе понадобился подстрочник? Дай ты Шмидта в действии — просто ряд сцен — ты бы поднял его над действительностью, гнездящейся в его словесности.
Шмидт не герой, но ты герой. Ты, описавший эти письма!
(Теперь мне совсем ясно: ополчаюсь именно на письма, только на письма. Остальное — ты.)
Да, очень важное: чем же кончилась потеря денег? [Эпизод из главы “Письмо о дрязгах”, впоследствии опущенной.] Остается в тумане. И зачем этот эпизод? Тоже не внушает доверия. Хорош офицер! А форма негодования! У офицера вытащили полковые деньги, и он: “Какое свинство!” Так неправдоподобен бывает только документ.
Милый Борис, смеюсь. Сейчас, перечитывая, наткнулась на строки: “Странно, скажете, к чему такой отчет? Эти мелочи относятся ли к теме?” [Из главы “Письмо о дрязгах”, где было: “Странно, скажете. К чему такой отчет?// Эти мелочи относятся ли к теме?”] Последующим двустишием ты мне уже ответил. Но я не убеждена.
Борис, теперь мне окончательно ясно; я бы хотела немого Шмидта. Немого Шмидта и говорящего тебя.
_______
Знаешь, я долго не понимала твоего письма о “Крысолове”, — дня два. Читаю — расплывается. (У нас разный словарь.) Когда перестала его читать, оно выяснилось, проступило, встало. Самое меткое, мне кажется, о разнообразии поэтической ткани, отвлекающей от фабулы. Очень верно о лейтмотиве. О вагне-рианстве мне уже говорили музыканты. Да всё верно, ни о чём я не спорю. И о том, что я как-то докрикиваюсь, доскакиваюсь, докатываюсь до смысла, который затем овладевает мною на целый ряд строк. Прыжок с разбегом. Об этом ты говорил?
_______
Борис, ты не думай, что это я о твоем (поэма) Шмидте, я о теме, о твоей трагической верности подлиннику. Я, любя, слабостей не вижу, всё сила. У меня Шмидт бы вышел не Шмидтом, или я бы его совсем не взяла, как не смогла (пока) взять Есенина. Ты дал живого Шмидта, чеховски-блоковски-интелли-гентского. (Чехова с его шуточками, прибауточками, усмешечками ненавижу с детства.)
Борис, родной, поменьше писем во второй части или побольше в них себя. Пусть он у тебя перед смертью вырастет.
_______
Судьба моя неопределенна. Написала кому могла в Чехии. “Благонамеренный” кончился [Журнал “Благонамеренный” под редакцией Д. Шаховского.]. Совсем негде печататься (с двумя газетами и двумя журналами разругалась). Будет часок, пришлю тебе нашу встречу. (Переписанную потеряла.) Пишу большую вещь, очень трудную [Цветаева заканчивала поэму “Попытка комнаты”. В то же время она пишет поэму “Лестница”.]. Полдня уходит на море — гулянье, верней, сиденье и хожденье с Муром. Вечером никогда не пишу, не умею.
М. б. осенью уеду в Татры (горы в Чехии), куда-нибудь в самую глушь. Или в Карпатскую Русь. В Прагу не хочу — слишком ее люблю, стыдно перед собой — той. Пиши мне! Впрочем раз я написала сегодня, наверное получу от тебя письмо завтра. Уехали ли твои? Легче или труднее одному?
Довез ли Э<ренбур>г мою прозу: Поэт о критике и Герой труда? Не пиши мне о них отдельно, только если что-нибудь резануло. Журналов пока не читала, только твоё.
Я бы хотела, чтобы кто-нибудь подарил мне цельный мой день. Тогда бы я переписала тебе Элегию Рильке [Посвященное Цветаевой стихотворение “Элегия”, примыкающее по стилю к циклу “Дуинезских элегий”.] и своё.
Напиши мне о летней Москве. Моей до страсти — из всех — любимой.

10-го июля 1926 г., суббота
Я бы не могла с тобой жить не из-за непонимания, а из-за понимания. Страдать от чужой правоты, которая одновременно и своя, страдать от правоты — этого унижения я бы не вынесла.
По сей день я страдала только от неправоты, была одна права, если и встречались схожие слова (редко) и жесты (чаще), то двигатель всегда был иной. Кроме того, твое не на твоем уровне — не твое совсем, меньше твое, чем обратное. Встречаясь с тобой, я встречаюсь с собой, всеми остриями повернутой против меня же.
Я бы с тобой не могла жить, Борис, в июле-месяце в Москве, потому что ты бы на мне срывал —
Я много об этом думала — и до тебя — всю жизнь. Верность, как самоборение, мне не нужна (я — как трамплин, унизительно). Верность, как постоянство страсти, мне непонятна, чужда. (Верность, как неверность — все разводит!) Одна за всю жизнь мне подошла. (Может быть ее и не было, не знаю, я не наблюдательна, тогда подошла неверность, форма ее.) Верность от восхищения. Восхищенье заливало в человеке все остальное, он с трудом любил даже меня, до того я его от любви отводила. Не восхищённость, а восхищенность. Это мне подошло.
Что бы я делала с тобой, Борис, в Москве (везде, в жизни)? Да разве единица (какая угодно) может дать сумму? Качество другое. Иное деление атомов. Сущее не может распасться на быть имеющее. Герой не дает площади. Тем нужнее площадь, чтобы ещё раз и по-новому дать героя (себя).
Оговорюсь о понимании. Я тебя понимаю издалека, но если я увижу то, чем ты прельщаешься, я зальюсь презреньем, как соловей песней. Я взликую от него. Я излечусь от тебя мгновенно. Как излечилась бы от Гёте и от Гейне, взглянув на их Katchen-Grethen. Улица как множественность, да, но улица, воплощенная в одной, множественность, возомнившая (и ты ее сам уверишь!) себя единицей, улица с двумя руками и двумя ногами —
Пойми меня: ненасытная исконная ненависть Психеи к Еве, от которой во мне нет ничего. А от Психеи — всё. Психею — на Еву! Пойми водопадную высоту моего презрения. (Психею на Психею не меняют.) Душу на тело. Отпадает и мою и ее. Ты сразу осужден, я не понимаю, я отступаю.
Ревность. Я никогда не понимала, почему Таня, заслуженно-скромного о себе мнения, негодует на Х за то, что он любит еще других. Почему? Она же видит, что есть красивее и умнее, то, чего она лишена, у нее в цене. Мой случай усложнен тем, что не частен, что моя mа cause [Мой случай (дело, причина) (фр.).], сразу перестав быть моей, оказывается cause ровно половины мира: души. Что измена мне — показательна.
Ревность? Я просто уступаю, как душа всегда уступает телу, особенно чужому — от честнейшего презрения, от неслыханной несоизмеримости. В терпении и негодовании растворяется могшая быть боль.
Не было еще умника, который сказал бы мне: “Я тебя меняю на стихию: множество: безликое. Я тебя меняю на собственную кровь”. Или еще лучше: мне захотелось улицы. (Мне никто не говорил ты.)
Я бы обмерла от откровенности, восхитилась точностью и — может быть поняла бы. (Мужской улицы нет, есть только женская. — Говорю о составе. — Мужчина жаждой своей, ее создает. Она есть и в открытом поле. — Ни одна женщина (исключения противоестественны) не пойдет с рабочим, все мужчины идут с девками, все поэты.)
У меня другая улица, Борис, льющаяся, почти что река, Борис, без людей, с концами концов, с детством, со всем, кроме мужчин. Я на них никогда не смотрю, я их просто не вижу. Я им не нравлюсь, у них нюх. Я не нравлюсь полу. Пусть в твоих глазах я теряю, мною завораживались, в меня почти не влюблялись. Ни одного выстрела в лоб — оцени.
Стреляться из-за Психеи! Да ведь ее никогда не было (особая форма бессмертия). Стреляются из-за хозяйки дома, не из-за гостьи. Не сомневаюсь, что в старческих воспоминаниях моих молодых друзей я буду — первая. Что до мужского настоящего — я в нем никогда не числилась.
Лейтмотив вселенной? Да, лейтмотив, верю и вижу, но лейтмотив, — клянусь тебе! — которого никогда в себе не слышала. Думается — мужской лейтмотив.
_______
Моя жалоба — о невозможности стать телом. О невозможности потонуть (“Если бы я когда-нибудь пошел ко дну”…)
_______
Борис, все это так холодно и рассудочно, но за каждым слогом — живой случай, живший и повторностью своей научивший. Может быть, если бы ты видел с кем и как, ты бы объявил мой инстинкт (или отсутствие его) правым! “Не мудрено…”
Теперь вывод.
Открывалось письмо: “не из-за непонимания, а из-за понимания”. Закрывается оно: “не понимаю, отступаю”. Как связать?
Разные двигатели при равном уровне — вот твоя множественность и моя. Ты не понимаешь Адама, который любил одну Еву. Я не понимаю Еву, которую любят все. Я не понимаю плоти, как таковой, не признаю за ней никаких прав — особенно голоса, которого никогда не слышала. Я с ней — очевидно хозяйкой дома — незнакома. (Кровь мне уже ближе, как текучее.) “Воздерживающейся крови”… Ах, если бы моей было от чего воздерживаться! Знаешь, чего я хочу — когда хочу. Потемнения, посветления, преображения. Крайнего мыса чужой души — и своей. Слов, которых никогда не услышишь, не скажешь. Небывающего. Чудовищного. Чуда.
Ты получишь в руки, Борис, — потому что конечно получишь? — странное, грустное, дремучее, певучее чудовище, бьющееся из рук. То место в “Мoлодце” с цветком, помнишь? (Весь “Мoлодец” — до чего о себе!)
Борис, Борис, как мы бы с тобой были счастливы — и в Москве, и в Веймаре, и в Праге, и на этом свете и особенно на том, который уже весь в нас. Твои вечные отъезды (так я это вижу) и — твоими глазами глядящее с полу. Твоя жизнь — заочная со всеми улицами мира, и — ко мне домой. Я не могу присутствия и ты не можешь. Мы бы спелись.
Родной, срывай сердце, наполненное мною. Не мучься. Живи. Не смущайся женой и сыном. Даю тебе полное отпущение от всех и вся. Бери все, что можешь — пока еще хочется брать!
Вспомни о том, что кровь старше нас, особенно у тебя, семита. Не приручай ее. Бери все это с лирической — нет, с эпической высоты!
Пиши или не пиши мне обо всем, как хочешь. Я, кроме всего, — нет, раньше и позже всего (до первого рассвета!) — твой друг.
М.
Версты вышли. Потемкин четверостишиями [Глава “Потемкин” (“Морской мятеж”) из поэмы “Девятьсот пятый год”. В этом же номере “Верст” была напечатана и “Поэма Горы”.]. В конце примечания. Наши портреты на одной странице.
Версты великолепны. Большой благородный том, строжайший. Книга, не журнал. Критика их искалечит и клочьями будет питаться год. В следующем письме вышлю содержание.
На днях сюда приезжает Св<ятополк> М<ирский>, прочту ему твоего Шмидта, которого читаю в четвертый раз и о котором накипает большое письмо. Напишу и отзыв М<ир>ского. (Его сейчас пресса дружно дерет на части, особенно за тебя и меня.)
С Чехией выяснится на днях. Так или иначе увидимся, м. б. из Чехии мне еще легче будет (— к тебе, куда-нибудь). Может быть — все к лучшему.
Иду на почту. До свидания, родной.
Второе письмо о Крысолове поняла сразу и сплошь: ты читал так, как я писала, я тебя читала так, как писал ты и писала я.
За мной еще то о тебе и мне [Поэма “Попытка комнаты”.] и элегия Рильке. Помню. Получил ли ты “Поэт о критике” и “Герой труда” (Дано было Э<ренбур>гу).

Марина Цветаева

Хронологический порядок:
1905 1906 1908 1909 1910 1911 1912 1913 1914 1915 1916 1917 1918 1919 1920 1921 1922 1923 1924 1925
1926 1927 1928 1929 1930 1931 1932 1933 1934 1935 1936 1937 1938 1939 1940 1941

ссылки: