Страницы
1 2 3 4 5

В. Н. Буниной 3

21

Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
16-го января 1934 г.

Умница Вы моя! Больше чем умница, – человек с прозорливым сердцем: Ваш последний возглас о Белом попал – как нож острием попадает в стол и чудом держится – в мою строку:
– Такая, как он без моих слов увидел ее: высокая, с высокой, даже вознесенной шеей, над которой точеные выступы подбородка и рта, о которых – гениальной формулой, раз-навсегда Hoffmansthal:

Sie hielt den Becher in der Hand.
Ihr Кinn and Mund glich seinem Rand… 1

Это – о девушке, любившей Белого, когда я была маленькой и о которой (о любви которой) он узнал только 14 лет спустя, от меня2…
Я сейчас пишу о Белом, cа me hante . Так как я всегда всё (душевно) обскакиваю, я уже слышу, как будут говорить, а м. б. и писать, что я превращаюсь в какую-нибудь плакальщицу3.
<Сбоку, рядом со вторым абзацем, написано:>
Писала и видела – Вас.

22

Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
5-го февраля 1934 г.

Дорогая Вера,
Разрываюсь между ежеутренним желанием писать Вам и таким же ежеутренним – писать о Белом, а время одно, и его катастрофически-мало: проводив Мура в 8 1/2 ч. – у меня моего времени только 2 часа – на уборку, топку, варку и писанье. Вы понимаете как всё это делается (по молниеносности и плохости!). Потом – провести его подышать, потом завтрак, потом посуда, потом опять в школу, и опять из школы, и поить его чаем, и т. д., а вечером – голова не та, слова не те.
Вера, был совершенно изумительный доклад Ходасевича о Белом: ЛУЧШЕ НЕЛЬЗЯ1. Опасно-живое (еще сорокового дня не было!), ответственное в каждом слоге – и справился: что надо – сказал, всё, что надо – сказал, а надо было сказать – именно всё, самое личное – в первую голову. И сказал – всё: где можно – словами, где неможно. (NB! так наши польские бабушки говорили, польское слово, а по-моему и в России, в старину) – интонациями, голосовым курсивом, всем, вплоть до паузы.
Дал и Блока, и Любовь Димитриевну, и Брюсова, и Нину Петровскую2, и не назвав – Асю3: его горчайшую обиду (я – присутствовала4, и мне тоже придется об этом писать: как?? Как явить, не оскорбив его тени? Ведь случай, по оскорбительности, даже в жизни поэтов – неслыханный). Дал и Белого – Революцию, Белого – С.С.С.Р., и дал это в эмигрантском зале, сам будучи эмигрантом, дал, вопреки какому-то самому себе. Дал – правду. Как было.
И пьяного Белого дал, и танцующего. Лишнее доказательство, что большому человеку – всё позволено, ибо это всё в его руках неизменно будет большим. А тут был еще и любящий.
Вся ходасевичева острота в распоряжении на этот раз – любви.
Не знаю, м. б. когда появится в Возрождении5 (не важно, в чем: на бумаге), многое пропадет: вся гениальная интонация часть, всё намеренное словесное умолчание, ибо что многоточие – перед паузой, вовремя оборванной фразой, окончание которой слышим – все.
Зато в лицо досталось антропософам и, кажется, за дело, ибо если Штейнер в Белом действительно не увидел исключительного по духовности человека (-ли?) – существо, то он не только не ясновидящий, а слепец, ибо плененного духа в Белом видела даже его берлинская Frau Wirthin.
Словом, Вера, было замечательно. Мне можно верить, п. ч. я Ходасевича никогда не любила (знала цену – всегда) и пришла именно, чтобы не было сказано о Белом злого, т. е. – лжи. А ушла – счастливая, залитая благодарностью и радостью.

Вышло во «Встречах» (№ 2) мое «Открытие Музея», послала бы, но у меня уже унесли. Достаньте, Вера, чтобы увидеть, что Посл<едние> Нов<ости> считают монархизмом.
И Пимен вышел – видели? Мне второе посвящение больше нравится: оно – формула, ибо в корнях – всё. Корни – нерушимость6.
Непременно и подробно напишите, как понравилось или не-понравилось. А Вы себе – понравились? Я над этими двумя строками очень работала, хотелось дать Ваш внешний образ раз-навсегда. А мой Сережа – понравился? (Гость.) А моя Надя (посмертная)? Ведь моя к Вам, Вера, любовь – наследственная, и сложно-наследственная.

– Мама! До чего Вера Муромцева на Вас похожа: вылитая Вы! Ваш нос, Ваш рот, и глаза светлые, а главное, когда улыбается, лицо совершенно серьезное, точно не она улыбается.
Вот первые слова Мура, когда мы от Вас вышли. Я «Веру Муромцеву» и не поправляла, это и Вас делает моложе, и его приобщает, вообще – стирает возраст: само недоразумение возраста.
Сидим в кинем<атографе> и смотрим празднества в честь рождения японского наследника. (Четыре дочери и наконец сын, как у нас7.) «Cette dunastie de 2.600 ans a enfin la joie» и т. д. Народ, восторги, микадо на коне. И Мур: – Он не такой уж старый… – Я: – Совсем не старый.
На другой день в П<оследних> Нов<остях> юбилей «бабушки»8 – 90 л<ет>. И Мур: – Что ж тут такого, что 90 лет и еще разговаривает! Вот микадо две тысячи шестьсот лет – и на коне ездит! И сын только вчера родился… (NB! Он знает, что у очень старых маленьких детей не бывает.)
Жду большого письма. Обнимаю.
МЦ.

23

Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
26-го февраля 1934 г.

Дорогая Вера,
Сегодня, придя домой с рынка, остановясь посреди кухни между неразгружёнными еще кошелками и угрожающим посудным чаном, я подумала: – А вдруг мне есть письмо? (от Вас). И тут же: – Настолько наверное нет, что не стоит спрашивать. И тут же погрузилась – и в кошёлки, и в чаны, и чугуны.
И час спустя, С<ережа> – М<арина>, Вам есть письмо. Принятое. И я: – От Веры? Давайте.
И – оцените, Вера! – только вымыв руки, взяла. Об этом я пишу, пиша о невытравнмой печати хорошей семьи на Белом.
Белого кончила и переписала до половины1. 15-го читаю в Salle Geographic1, предварительно попросив у слушателей – терпения: чтения на полных два часа. Но раз уж так было с Максом: и просила – и стерпели. Приглашу и Руднева. Знаю его наизусть: сначала соблазнится, а потом – ужаснется. И полгода будем переписываться, и раз – увидимся, и это, м. б., будет – последний раз. (Спасли Пимена только мои неожиданные – от обиды и негодования – градом! – слезы3. Р<удне>в испугался – и уступил. Между нами!)
Белый – удался. Еще живее Макса, ибо без оценок. Просто – живой он, в движении и в речи. Почти сплошь его монолог. Если Руднев не прельстится и надежды напечатать не будет – пришлю тетрадь, по к<отор>ой 15-го буду читать, потому что непременно хочу, чтобы Вы прочли. Он – настолько он, что не удивилась бы (и не испугалась бы!), вскинув глаза и увидев его посреди комнаты. Верю в посмертную благодарность и знаю, что он мне зла – никогда не сделает. Только сейчас горячо жалею, что тогда, в 1922 г. в Берлине, сама не сделала к нему ни шагу, только – соответствовала. Вы это поймете из рукописи. У меня сейчас чувство, что я могла бы этого человека (??) – спасти. Это Вы тоже увидите из рукописи.
Из всех слушателей радуюсь Ходасевичу. Я ему всё прощаю за его Белого. (Вы не читали в Возрождении? Я напечатанным – не видела, но в ушах и в душе – неизгладимый след.)4

Радио. (Я тоже говорю радио, а не T.S.F., к<отор>ое путаю с S.O.S. и в котором для меня, поэтому, – тревога.) Вера, и у нас радио, и вот как, и вот какое. В Кламаре у нас есть друзья Артемовы5, он и она (он – кубанский казак, и лучший во Франции резчик по дереву. Его работу недавно (за гроши) купил Люксембургский Музей. Она – акварелистка). И вот, они на всё обменивают свои вещи: и на мясо, и на обувь, и на радио. На-два. Т. е. получив новое, старое дали нам. И – какое! Длинное, как гроб, а вокруг, на неисчислимом количестве проводов, три тяжеленных ящика, один – стеклянный. И все это нужно ежедневно развинчивать, завинчивать, чистить наждаком, мазать ланолином (!) – и всё это ежесекундно портится, уклоняется, перерывается, отказывается служить. День он у нас играл, т. е. мы слышали все похороны Короля Альберта6, но это – всё, что мы слышали, ибо С<ережа> заснул, забыл вынуть что-то из чего-то и ночью он разрядился и совсем издох: даже не хрипит. И занимает у нас целый огромный стол (оставленный уехавшими в Литву Карсавиными7), на к<отор>ом мы, в случае гостей, обедали. И гладили. И кроили. Забыла огромную бороду, свисающую со шкафа и в которой, кажется, всё дело и есть. К нам каждый день ходят любители – теесефисты8 (NB! бастующие шоферы) и каждый утверждает, что дело в этом, и это никогда не совпадает, но на одном все сходятся: 1) что аппарат – автомобильный 2) самый первой конструкции (NB! велосипед Иловайского) 3) что он – 6-ти ламповый 4) что ни одна из 6-ти ламп не горит 4) что можно его разобрать и, прикупив на 300 фр<анков> частей, построить новый 5) который будет слушать Россию 6) которую они каждый вечер будут ходить к нам слушать, а 7-ое – завтра, п. ч. завтра придет очередной шофер-теесефист.
Словом, ни стола, ни музыки, только тень Короля Альберта, с которым у меня всякое радио теперь уже связано – навсегда.

Хорош конец Короля Альберта? По-моему – чудесен. С 100-метрового отвеса – и один. Король – и один. Я за него просто счастлива. И горда. Так должен умереть последний король.

В Vи9 за месяц до его гибели было предсказание на 1934 астрологический год:
«Je vois le peuple belge triste et soucieux: la Belgique se sent frappee a la tete…» 10
А когда подумаешь о его раздробленной голове.
То, что могло показаться иносказанием («глава государства»), оказалось самым точным видением (той головой, на которую – камень). Вера, умирать все равно – надо. Лучше – так.
Ведь до последней секунды вокруг него шумел лес! И чем проваливаться в собственный пищевод (Schlund: по-немецки Schlund и пищевод и ущелье) – ведь лучше в настоящее ущелье, ведь – более понятно, менее страшно??

Вы спрашиваете про Мура? Страстно увлекается грамматикой: по воскресеньям, для собственного удовольствия, читает Cours superieur , к<отор>ый похитил у С<ережи> с полки и унес к себе, как добычу. – «Ма-ама! Ellipse! Inversion! Как интересно!!»
Недавно, за ужином, отклекаясь от тарелки с винегретом, в которую вовлекается так же, как в грамматику:
«Вот я сегодня глядел на учительницу и думал: – Все-таки у нее есть какая-то репутация, ее знают в обществе, а мама – ведь хорошо пишет? – а ее никто не знает, потому что она пишет отвлеченные вещи, а сейчас не такое время, чтобы писать отвлеченные вещи. Так – что же Вам делать? Вы же не можете писать другие вещи? Нет, уж лучше пишите по-своему».
В той же грамматике (Cours superieur) в отделе Adverbe выкопал:
Dictee et Recitation – L’Homme tranquille
Il se leve tranquillement,
Dejeune raisonnablement,
Dans le Luxembourg frequemment
Promene son desoeuvrement.
Lit la gazette exactement,
Quand il a dine largement
Chez son compere Clidamant
S’en va causer tres longuement;
Revient souper legcrement,
Rentre dans son appartement,
Dit son Pater devotement,
Se deshabille lentcment,
Se met au lit tout doucement,
Et dort bien profondement .

И, Myp:

– Et quand il gagne de l’argent?

– с чистосердечнейшим удивлением.

Милая Вера, берегите свое сердце, упокаивайте его музыкой. Ужасное чувство – его самостоятельная, неожиданная для вас – жизнь. Об этом еще сказал Фет:

Я в жизни обмирал – и чувство это знаю11.

И я – знаю. И Рильке – знал. Сердце нужно беречь – просто из благодарности, за всю его службу и дружбу. Я свое люблю, как человека. Ведь оно за все платится, оно вывозит. И умри я от него завтра – я все-таки скажу ему спасибо. За всё.

Я рада, что Вам лучше жить. Я рада, что Вы больше не в Париже12, под угрозой всех этих, Вам совершенно ненужных дам. Пришлите мне на прочтение Св<ятую> Терезу13, я о ней недавно думала, читая «L’affaire Pranzini» (подлинное уголовное парижское дело в конце прошл<ого> века).
Обнимаю Вас, Вера, не уставайте над письмами мне, я ведь знаю, что Вы меня любите.
М.

24

Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
28-го апреля 1934 г.

Дорогая Вера,
– Наконец! –
Но знайте, что это – первые строки за много, много недель. После беловского вечера (поразившего меня силой человеческого сочувствия) сразу, на другое же утро – за переписку рукописи, переписку, значит – правку, варианты и т. д., значит – чистовую работу, самую увлекательную, но и трудную. Руднев ежеминутно посылал письма: скорей, скорей! Вот я и скакала. Потом – корректура, потом переписка двух больших отрывков для Посл<едних> Нов<остей>1, тоже скорей, скорей, чтобы опередить выход Записок, но тут – стоп: рукопись уже добрых две недели как залегла у Милюкова, вроде как под гробовые своды. А тут же слухи, что он вернулся – инвалидом: не читает, не пишет и не понимает. (Последствия автомобильного потрясения.) Гм… Очень жаль, конечно, хотя я его лично терпеть не могу, всю его породу энглизированного бездушия: Англия без Байрона и без моря – всю его породу – за всю свою (Байрона и моря без Англии!) – но все же жаль, п. ч. старик, и когда-то потерял сына2. Жаль-то жаль, но зачем давать ему в таком виде – меня на суд?? Теряю на этом деле 600 фр<анков> – два фельетона, не считая добрых двух дней времени на зряшную переписку.
После переписки, и даже во время, грянули нарывы, целая нарывная напасть, вот уже второй месяц вся перевязанная, замазанная и заклеенная, а прививки делать нельзя, п. ч. три-четыре года назад чуть не умерла от второго «пропидона» (?) и Н. И. Алексинская3 (прививала она) раз-навсегда остерегла меня от прививок, из-за моего неучтимого сердца.
Вот и терплю, и скриплю.
Но главное, Вера, дом. Войдите в положение: С<ергей> Я<ковлевич> человек не домашний, он в доме ничего не понимает, подметет середину комнаты и, загородясь от всего мира спиной, читает или пишет, а еще чаще – подставляя эту спину ливням, гоняет до изнеможения по Парижу.
Аля отсутствует с 8 1/2 ч. утра до 10 ч. вечера.
На мне весь дом: три переполненных хламом комнаты, кухня и две каморки. На мне – сдельная (Мурино слово) кухня, п. ч. придя – захотят есть. На мне весь Мур: проводы и приводы, прогулки, штопка, мывка. И, главное, я никогда никуда не могу уйти, после такого ужасного рабочего дня – никогда никуда, либо сговариваться с С<ергеем> Я<ковлевичем> за неделю, что вот в субботу, напр<имер>, уйду. Так я отродясь не жила. И это безысходно. Мне нужен человек в дом, помощник и заместитель, никакая уборщица делу не поможет, мне нужно, чтобы вечером, уходя, я знала, что Мур будет вымыт и уложен вовремя. Одного оставлять его невозможно: газ, грязь, неуют пустого жилья, – и ему только девять лет, а дети все – безумные, оттого они и не сходят с ума.
А человека в дом – это деньги, минимум полтораста в месяц, у меня их нет и не будет, п. ч. постоянных доходов – нет: вот рассчитывала на П<оследние> Нов<ости>, а Милюкову «не понравилось» (пятый, счетом, раз!).
Аля окончательно отлепилась от дома, с увлечением выполняет в чужом доме куда более трудную, чем в своем, берущую все время, весь день, тогда как дома у нее оставалось добрые 3/4 на себя. Причем работает отлично, а дома разводила гомерическое свинство, к<отор>ое, разбирая, обнаруживаю постепенно: комья вещей под всякими кроватями, в узлах, чистое с грязным, как у подпольных жителей, не буду описывать – тошнит.
Достаточно сказать Вам, что три дня сряду жгу в плите, порезая на куски, ее куртки, юбки, береты, равно как всякие принадлежности С<ергея> Я<ковлевича>, вроде пражских, иждивенских еще, штанов и жилетов, заживо сожранных молью – нафталина они оба не признают, издеваются надо мной, все пихают в сундуки нечищенное и непереложенное, и, в итоге – залежи молиных червей, живые гнезда – и сквозные вещи, которые только и можно, что мгновенно сжечь. Вода кипит – надо стирать, а сушить негде: одно кухонное окно. В перерыве бегаю за Муром и вожу его гулять – и сама дышу, с содроганием думая об очередном «угле», из которого: одна нога примуса, одинокая эспадрилья (где пара?), комок Алиных вылезших волос, к<отор>ые хранит!!!, неописуемого вида ее «белье» и пять бумажных мешков с бутербродами, к<отор>ые ей давала с собой на 4 ч. – зеленое масло, зеленое мясо, зеленый хлеб (все это она потихоньку выкидывала, предпочитая, очевидно, «круассан» в кафе, – меня легко обмануть!). Понимаете, Вера, из всех углов, со всех полок, из-за всех шкафов, из-под всех столов – такое. Неизбывное.
И какое ужасное действие на Мура: я в вечной грязи, вечно со щеткой и с совком, в вечной спешке, в вечных узлах, и углах, и углях – живая помойка! И с соответствующими «чертями» – «А, черт! еще это! а ччче-ерт!», ибо смириться не могу, ибо все это – не во имя высшего, а во имя низшего: чужой грязи и лени.
Мур – Людовиков Святых и – Филиппов – я – из угла, из лужи – свое. Прискорбный дуэт, несмолкаемый.
Смириться? Но во имя чего? Меня все, все считают «поэтичной», «непрактичной», в быту – дурой, душевно же – тираном, а окружающих – жертвами, не видя, что я из чужой грязи не вылезаю, что на коленях (физически, в неизбывной луже стирки и посуды) служу – неизвестно чему!
Если одиночное заключение, монастырь – пусть будет устав, покой, если жизнь прачки или кухарки – давайте реку и пожарного (-ных!). И еще лучше – сам пожар!
И это я Богу скажу на Страшном Суду. Грехи?? Раскаяние? Ого-о-о!

А, впрочем, я очень тиха, мои «черти» только припев, а м. б. лейтмотив. Нестрашные черти, с облезшими хвостами, домашние, жалкие.

Страшно хочется писать. Стихи. И вообще. До тоски. Вчера – чудная встреча на почте с китайцем, ни слова не говорившим и не понимавшим по-франц<узски>, говорившим, Вера, по-немецки! в полной невинности4.
И почтовая барышня (он продавал кошельки и бумажные цветы) – C’est curieux! Comme le chinois ressemble a 1’anglais! – Я: – Mais c’est allemand qu’il vous parle!
И стала я при моем китайце толмачом. И вдруг – «Ты русский? Москва? Ленинград? Хорошо!» – Оказывается, недавно из России. Простились за руку, в полной любви. И Мур, присутствовавший:
– Мама! Насколько китайцы более русские, чем французы!
Милая Вера, как мне хотелось с этим китайцем уйти продавать кошельки или, еще лучше, взять его Муру в няни, а себе – в отвод души! Как бы он чудно стирал, и гладил, и готовил бы гадости, и гулял бы с Муром по кламарскому лесу, играл бы с ним в мяч!
Мои самые любимые – китайцы и негры. Самые ненавистные – японцы и француженки. Главная моя беда, что я не вышла замуж за негра, теперь у меня был бы кофейный, а м. б. – зеленый Мур! Когда негр нечаянно становится со мной рядом в метро, я чувствую себя осчастливленной и возвеличенной.
А мой не-зеленый Мур дивно учится, умнеет не по дням, а по часам, не дает себя сбивать с толку помойками. ( – Плюньте, мама! Идите писать! Ну, моль, ну, Алины мерзости… – при чем тут Вы??)
Выстирала его пальто, детское, верблюжье, развесила на окне. – «Смотри, Мур, вот твое детское, верблюжье. Видишь волосы?» – Мур с почтением: – Неужели верблюд??? (Озабоченно:) – Но где же его горб??
После ужасающей молино-нафталиновой сцены: – Вот ты видишь, Мур, что значит такой беспорядок. Ведь – испугаться можно!
– Га-дость! Еще chauve-souris вылетит!

Получила, милая Вера, Терезу3. Сберегу и верну. Но боюсь, что буду только завидовать. Любить Бога – завидная доля!

Бог согнулся от заботы –
И затих.
Вот и улыбнулся, вот и
Много ангелов святых
С лучезарными телами
Сотворил.
Есть – с огромными крылами,
А бывают и без крыл…
Оттого и плачу много,
Оттого –
Что взлюбила больше Бога
Милых ангелов Его.

(Москва, 1916 г.)6

А сейчас – и ангелов разлюбила!
Обнимаю. Пишите.
МЦ.
<Приписка на полях:>
Письмо написано залпом. Не взыщите! М. б. – ошибки. Бегу за Муром.

25

Vanves (Seine)
33, Rue Jean Baptiste Potin
20-го Октября 1934 г.

Дорогая Вера,
Я кругом перед Вами виновата: до сих пор не вернула книги, до сих пор не отозвалась, а теперь еще обращаюсь с просьбой, и даже двумя.
Да послужит мне это самообвинение смягчающим обстоятельством, хотя нашлись бы и другие!
Когда я нынче открыла газету, нет, даже не так: вбежал Мур с криком: – Мама! Волконский умер! Я похолодела и ринулась и – слава Богу! – не мой: брат: протоиерей Александр Михайлович Волконский1. Тут же заметка о его католичестве – тут же по ассоциации – petite Sainte Therese – и тут же Вы – и сознание: перст! (Вы еще ничего не понимаете, сейчас поймете.) А до газеты было pneu от кассира П<оследних> Нов<остей> Могилевского2, где он извещает меня, что обещанного им (на свой страх и риск) аванса дать не может, ибо оказалось, что Пав<ел> Ник<олаевич> моего «Китайца» еще не читал.
Теперь слушайте внимательно: этот «Китаец» мною был сдан в П<оследние> Нов<ости> 15-го июля, и с тех пор (15-ое июля – 20-ое октября) моего не было напечатано Посл<едними> Новостями – ни строки3. На все мои напоминания и запросы – успокоительный ответ Демидова4: – Вещь Павлом Ник<олаевичем>9 читана и принята. На днях появится. – Дни шли, приближался терм, вещь не появлялась. (А ресурсов у меня, Вера, никаких.) Наконец я возопила к Могилевскому (кассиру), не выдаст ли он мне 300 фр<анков> до напечатания, раз вещь по словам Демидова принята – просто к терму. Он – обещал. Прихожу 12-го – его нету: болен ангиной. Прихожу 14-го – то же самое. Т. е. все напечатавшие получили, а мне Демидов дать отказывается, ссылаясь на личную ответственность Могилевского: придет-де – выдаст. Хорошо. С величайшим трудом в последнюю минуту собираю эти 300 фр<анков> по совершенно нищим, свято обещая отдать в первый же день прихода Могилевского в Новости – и уплачиваю терм. Вчера перв<ый> день выздоровл<ения> М<огилев>ского, посылаю Алю в П<оследние> Нов<ости> за деньгами – Могилевский ей не дает – а нынче, в 7 ч. утра следующее pneu:

Многоуважаемая М<арина> И<вановна>
К сожалению, до сих пор не выяснено не только, когда пойдет Ваш рассказ, но и принят ли он, так как Павел Николаевич его еще не читал. Игорь Платонович обещал сегодня выяснить вопрос и я завтра же сообщу Вам о результатах. Если я получу уверенность, что он принят, я сейчас же выдам Вам аванс, но не в размере 300 фр<анков>, а увы! только 200 фр<анков>. Больше мне не разрешено.
(Подпись)

Три месяца вещь лежала в Новостях, и дважды и даже трижды Демидов врал мне, что вещь Милюковым принята. Зная, что такое для нищего – терм, выдать мне на него 300 фр<анков> авансу – отказался. А теперь, явно, запретил Могилевскому дать мне триста, даже если принят. Что это, Вера, как не выпихиванье меня обеими руками – из эмиграции – в Сов<етскую> Россию. На какие деньги мне жить? Совр<еменные> Записки за 20 стр<аниц> тексту стали платить 216 фр<анков>, да и то следующая книга выходит без меня, п. ч. Руднев летом потерял мой адр<ес>. У меня ничего нет. Единственное платящее место – П<оследние> Нов<ости>, и я не могу добиться, чтобы меня печатали в них хоть раз в три месяца, на 300 фр<анков> – к терму. А они печатают – всех. Ведь меня, Вера, сдавили так, что мне остается только выскочить – пробкой из бутылки с гниющей жидкостью (ибо это – не шампанское, а пробка – они! шампанское – я!). ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ?
Пишу я – не хуже других, почему же именно меня заставляют ходить и кланяться за свои же труды и деньги: – Подайте, Христа ради! Хоть раз – к терму… – и не дают, как не дали в этот раз.
А в прошлый терм, Вера, был целый скандал: т. е. внезапно, посреди редакции, хлынувшие слезы и мой собственный голос, помимо меня говоривший (а я – слушала) – Если завтра вы, г<оспо>да, услышите, что я подала прошение в Сов<етскую> Россию, знайте, – что это вы: ваша злая воля, ваше презрение и плевание!
Тогда М<огилев>ский, меня пожалев (он очень добр!), мне аванс – дал. А на этот раз – заболел, а после болезни ему Демидов – запретил, это ясно из конца его письма.
_ Что мне делать с Демидовым? Ибо он в П<оследних> Нов<остях> – всё (хотя у газеты с Милюковым и одни инициалы!). И он меня – не хочет.
А ресурсов – нет. И что мне делать – с собой?
Итак, Вера, подумайте: через кого бы воздействовать на Демидова? Кого он боится? Не вступился ли бы за меня Иван Алексеевич6, разъяснив Демидову, что я все-таки заслуживаю одного термового фельетона (хорошо бы двух!). Что так делать – грех. Что нельзя, без объяснения причин, от чистейшей подлости, обрекать настоящего писателя – на нищенство и попрошайничество (да никто уже и не дает!). Либо, если И<вану> А<лексеевичу> так – неудобно, пусть бы запросил Демидова, почему меня никогда не печатают7, – что у меня все же есть читатель, что я, наконец, стою чего-то…
А если И<ван> А<лексеевич> не захочет – через кого? Подумайте, Вера. Ибо у меня уже сердце кипит и боюсь, что кончится пощечиной полной правды – т. е. разрывом. Ибо у меня много накипело.

Вторая просьба: на погашение термовых долгов 1-го устраиваю «вечер»8, т. е. просто стою и читаю вещь, к<отор>ая не пойдет, верней уже не пошла в следующей книге Совр<еменных> Зап<исок>, п. ч. Р<удне>в потерял мой адрес. – Мать и Музыка (мое музыкальное детство). И вот, просьба, милая Вера: посылаю Вам 10 билетов, разошлите их от себя своим парижским знакомым, которые Вас любят или с Вами считаются, пусть возьмут, а деньги пришлют мне по адр<есу>:
33, Rue Jean Baptiste Potin
Vanves (Seine)
Мое положение – отчаянное. За Мура в школу не плочено (75 фр<анков> в месяц + страховка здоровья + учебники – т. е. не меньше 125 фр<анков>), угля – нет, а дом старый и страшно мерзнем, у Али совсем нет обуви, – и всё – так. (Аля, оказыв<ается>, служила летом у немецких Ротшильдов – банкиров Bleichroder и получила 150 фр<анков> в месяц, уча и воспитывая троих детей и бабушку (бабушку – французскому! Ей 80 л<ет>, и вся в заплатах). А когда Аля от них приехала и стала рассказывать, оказалось, что она служила у гамбургских миллионеров, если не миллиардеров. Самый крупный банкирский дом Германии. Была с ними в Нормандии.)

Ну, вот, Вера. – Невесело? –

Ради Бога, Вера, управу на Демидова! Взывать к его совести – бесполезно. Он – подл. Нужен – страх. И это еще потомок Петра – о, Господи! Меня в редакции очень любят: и Могилевский, и Гронский9, и Ладинский10, и Берберова11, и Поляков12 (и я его – очень!) и Алданов13, но все они – ничто перед Демидовым, Посл<едние> Нов<ости> – он.
Ответьте мне поскорее, что Вы думаете.
Вы-то, Вера, не будете меня судить, когда узнаете, что я подала прошение? Но – еще погожу. НЕ ХОЧЕТСЯ!
Обнимаю вас.
МЦ.
Книга цела. Пришлю заказным после вечера.
Билеты посылаю нынче же imprime .

26

Vanves (Seine)
33, Rue Jean Baptiste Potin
29-го Октября) 1934 г.

Дорогая Вера,
Короткое словцо благодарности: я вся в черновиках, похожих на чистовики, и в чистовиках – всё еще черновиках, и в письменных воплях о напечатании сообщения о моем вечере1, и в Муриных – и для меня убийственных – арифметических systeme metriqu’oвых задачах.
Только стихов мне не удается писать!
Итак, сердечное спасибо за присланное: мне и в голову не приходило, что, отсутствуя, можно купить. Ваши деньги – первая ласточка, на них живем уже который день. (Правда, странно – жить на ласточку?!)
Обнимаю Вас и после вечера сейчас же напишу и, главное, пришлю книгу – и даже две, Вера.
– Вы знаете латынь? Я – нет.
МЦ.
Спасибо за заботу о пальто!

27

Vanves (Seme)
33, Rue Lazare Carnot
2-го ноября 1934 г.

Дорогая Вера,
В первую голову – Вам. Самое мое сильное впечатление от вечера:
– Я так хотела продать билет одному господину, очень богатому, – у него, у нас – такие счета! («у нас» – у Гавронского, говорит его помощница Тамара Владимировна, бывшая Волконская)2. Но знаете, что он мне сказал: – «Цветаева ОЧЕНЬ вредит себе своими серебряными кольцами: пусть сначала продаст…»
Это, Вера, в ответ на предложение купить де-сяти-франковый билет на целый вечер моего чтения, авторского чтения двух неизданных вещей…
Как мне хочется, Вера, в громкий и молчаливый ответ ему написать вещь «Серебряные кольцы»3 (Блок) – о том, как моя кормилица, цыганка, вырвала их из ушей и втоптала в паркет – за то, что не золотые4, и еще про солдата-большевика в Революцию, который мне помог на кровокипящей ненавистью к буржуям станции «Усмань» и которому я подарила кольцо с двуглавым орлом (он, любовно: – А-а-рёл… По крайней мере память будет)5… и еще:

О сто моих колец! Мне тянет жилы –
Раскаиваюсь в первый раз –
Что столько их я вкривь и вкось дарила, –
Тебя не дождалась…6

Дать весь серебряно-колечный, серебро-кольцовый аккомпанемент – или лейтмотив – моей жизни…
И еще возглас председателя моего домового комитета, бывшего княжеского повара, Курочкина: – Не иначе как платиновые. Не станет барыня – а у них на Ордынке дом собственный7 – «серебряные носить, как простая баба деревенская…»
И возглас простой бабы деревенской на Смоленском рынке, на мою черную от невытравимой грязи, серебряную руку:
– Ишь, серебряные кольца нацепила, – видно, золотых-то – нет!
Вера, я всю жизнь прожила в серебре и в серебре умру. И какой чудесный, ко всему этому серебру, заключительный аккорд («Пускай продаст»…).

Вечер прошел очень хорошо8. Зал был маленький, но полный, и дружески-полный: пришли не на сенсацию (как тогда, после смерти Белого)9, а на меня – мои вечные «Getreue» . Многих я знаю уже по вечерам, напр<имер> странную женскую пару: русскую мулатку и ее белокурую подругу. И старики какие-то, которые всегда приходят и всегда спят: русские старики, входные, – не по долгу совести клиента Гавронского, пришедшего потому что заплатил. И старушка из Русск<ого> Дома в Свя<той> Женевьеве, – поверх кофты – юбка, а поверх юбки – еще кофта – и так до бесконечности… И всякие даровые, приходящие явно – пешком… О, как я бы хотела читать ДАРОМ и всем подарить по серебряному кольцу. Но я, Вера, теми «кольцами» – «пускай продаст» меньше уязвлена, чем удовлетворена: формула буржуазного (боюсь еврейски-буржуазного) хамства.
Читала я, Вера, Мать и Музыка – свою мать и свою музыку (и ее музыку!) и – пустячок, к<отор>ый очень понравился, п. ч. веселый (серьезно-веселый, не-совсем-весело-веселый) – «Сказка матери» малолетним Асе и мне. Надеюсь, что из-за успеха (явного) возьмут в Посл<едние> Новости10.
Чистый доход, Вера, (Вас – включая) 500 фр<анков>, уже уплатив за залу. 290 уже вчера заплатила за Мурину школу: Октябрь и Ноябрь – и учебники (89 фр<анков> 50! за девятилетнего мальчика, и всё это он учит наизусть: идиотизм!) – и обязательную страховку. Словом, гора с плеч до 1-го декабря. И уже заказала уголь – на 50 фр<анков> и сейчас Аля поехала в Hotel de Ville – по горячему следу уже убегающих денег! – за ведрами и совками и щитками – и черт (именно он, черный!) еще знающий за чем: ВСЕМ ПЕЧНЫМ. Печи, слава Богу, есть.
Холод у нас лютый, все спим – под всем. А серебряные кольцы я все-таки не продам (кстати, за них бы мне дали франков десять – не шутка, конечно: пара – да и то… А танцор Икар11 обещал мне медное кольцо – с чертом!).
Вера, сколько во мне неизрасходованного негодования и как жалею, что оно со мной уйдет в гроб.
Но и любви тоже: благодарности – восхищения – коленопреклонения – но с занесенной – головой!
А я сейчас пишу черта12, мое с ним детство, – и им греюсь, т. е. по-настоящему не замечаю, что два часа писала при открытом окне, – только пальцы замечают – и кончик носа…
Вера, спасибо за всё! Да, Аля, к<отор>ая сидела в кассе, рассказывала про господина (седого), давшего 50 фр<анков>. Наверное – Ваш.
Кончаю, п. ч. сейчас придут угольщики и надо разыскать замок для сарая и, самое трудное, к нему – ключ.
Обнимаю Вас.
МЦ.
<Приписка на полях:>
Вера, Вы меня за моего Черта – не проклянете? Он – чу-у-удный (вою – как он, п. ч. он, у меня – пес).

28

Vanves (Seine)
33, Rue J. В. Potin
3-го ноября 1934 г.

Дорогая Вера,
Только что потеряла на улице письмо к Вам – только что написанное1: большое, о вечере, – на такой же бумаге, с маркой и обратным адресом. Немец – до-гитлеровский – бы опустил (гитлеровский бы выкинул из-за иностранной фамилии) – но так как здесь французы и русские…
Словом, если не получите – а, если получите, то одновременно с этим – известите; напишу заново. Выронила из рук.
Пока же, вкратце: вечер сошел благополучно, заработала – по выплате зала – 500 фр<анков> (Ваши включая) – был седой господин, к<отор>ый дал 50 фр<анков>, наверное – Ваш. Уже заплатила за 2 месяца Муриного учения, страховку и учебники – 300 фр<анков> и заказала уголь. – Вот. –
Но самое интересное – в том письме. (Помните Gustav Freytag2. «Die
verlorene Handschrift»? )
Непременно известите.
Обнимаю Вас.
МЦ.
<Приписка на полях:>
Письмо потеряно в 11 ч. дня, на полном свету, на широкой, вроде Поварской, улице – и вдобавок конверт – лиловый. Значит, если не дойдет – французы – жулики: такая новая красивая красная марка в десять су! А русский не опустит, п. ч. пять лет проносит его в кармане.

29

Vanves (Seine)
33, Rue Jean Baptiste Potin
22-го ноября 1934 г.

Дорогая Вера,
Если все мои письма – между нами, то это – совсем между нами, потому что это – мое фиаско, а я не хочу, чтобы меня жалели. Судить будут – все равно.
Отношения мои с Алей, как Вы уже знаете, последние годы верно и прочно портились. Ее линия была – бессловесное действие. Всё наперекор и все молча. (Были и слова, и страшно-дерзкие, но тогда тихим был – тон. Но – мелкие слова, ни одного решительного.)
Отец ее во всем поддерживал, всегда была права – она, и виновата – я, даже когда она, наступив в кошелку с кошачьим песком и, естественно, рассыпав, две недели подряд – так и не подмела, топча этот песок ежеминутно, ибо был у выходной двери. Песок – песчинка, всё было так.
Летом она была на море, у нем<ецких> евреев, и, вернувшись, дней десять вела себя прилично – по инерции. А потом впала в настоящую себя: лень, дерзость, отлынивание от всех работ и непрерывное беганье по знакомым: убеганье от чего бы то ни было серьезного: от собственного рисованья (были заказы мод), как от стирки собственной рубашки. Когда она, после лета, вернулась, я предложила ей год или два свободы, не-службы, чтобы окончить свою школу живописи (училась три года и неожиданно ушла служить к Гавронскому, где дослужилась до постоянных обмороков от малокровия и скелетистой худобы: наследственность у нее отцовская), итак, предложила ей кончить школу (где была лучшей ученицей и училась бесплатно) и получить аттестат. – Да, да, отлично, непременно позвоню… (Варианты: пойду, напишу…) Прошло 7 недель, – не пошла, не позвонила, не написала. Каждый вечер уходила – то в гости, то в кинемат<ограф>, то – гадать, то на какой-то диспут, все равно куда, лишь бы – и возвращалась в час. Утром не встает, днем ходит сонная и злая, непрерывно дерзя. Наконец, я: – Аля, либо школа, либо место, ибо так – нельзя: работаем все, работают – все, а так – бессовестно.
Третьего дня возвращается после свидания с какими-то новыми людьми, ей что-то обещавшими. Проходит в свою комнату, садится писать письмо. Я – ей: – Ну, как? Есть надежда на заработок? Она, из другой комнаты: – Да, нужны будут картинки, и, иногда, статейки. 500 фр<анков> в месяц. Но для этого мне придется снять комнату в городе.
Я, проглотив, но, по инерции (деловой и материнской) продолжая: – Но на 500 фр<анков> ты не проживешь. Комната в П<ариже> – не меньше 200 фр<анков>, остается 300 – на всё: еду, езду, стирку, обувь, – и т. д. Зачем же тебе комната, раз работа как раз на дому? Ведь – только отвозить. – Нет, у меня будет занят весь день, и, вообще, дома всегда есть работа (NB! если бы Вы видели запущенность нашего! т. е. степень моей нетребовательности), а это меня будет… отвлекать.
Вера, ни слова, ни мысли обо мне, ни оборота. «Снять комнату». Точка.
Она никогда не жила одна, – в прошлом году служила, но жила дома, летом была в семье. Она отлично понимает, что это не переезд в комнату, а уход из дому – навсегда: из «комнат» – не возвращаются. И хоть бы слово: – Я хочу попробовать самостоятельную жизнь. Или: – Как вы мне советуете, брать мне это место? (Места, по-моему, никакого, но даже если бы…) Но – ничего. Стена заведомого решения.
Вера, она любила меня лет до четырнадцати – до ужаса. Я боялась этой любви, ВИДЯ, что умру – умрет. Она жила только мною. И после этого: всего ее раннего детства и моей такой же молодости, всего совместного ужаса Сов<етской> России, всей чудной Чехии вместе, всего Муриного детства: медонского сновиденного парка, блаженных лет (лето) на море, да всего нашего бедного медонско-кламарского леса, после всей совместной нищеты в ее – прелести (грошовых подарков, жалких и чудных елок, удачных рынков и т. д.) – без оборота.
Очень повредила мне (справедливей было бы сказать: ей) Ширинская1, неуловимо и непрерывно восстанавливавшая ее против моего «тиранства»2, наводнявшая уши и душу сплетнями и пересудами, знакомившая с кем-попало, втягивавшая в «партию» Ширинского3 – ей Аля была нужна как украшение, а м. б. немножко и как моя дочь – льстившая ей из всех сил, всё одобрявшая (система!) и так мечтавшая ее выкрасить , в рыжий цвет. С Ш<ирин>ской я, почуяв, даже просто увидев на Але, раззнакомилась с полгода назад, несмотря на все ее попытки удержать. (Ей все нужны!) Но Аля продолжала бывать и пропадать. Еще – служба у Гавронского и дружба с полоумной его ассистенткой, бывшей (по мужу) Волконской, глупой и истерической институткой, влюбившейся в Алю институтской любовью, – с ревностью, слезами, телеграммами, совместными гаданьями, и т. д. (Ей 36 лет, Але – только что – 21.) А еще – ПАРИЖ: улица, берет на бок, комплименты в метро, роковые женщины в фильмах, Lu et Vu 4 с прославлением всего советского, т. е. «свободного»…
Вера, поймите меня: если бы роман, любовь, но – никакой любви, ей просто хочется весело проводить время: новых знакомств, кинематографов, кафе, – Париж на свободе. Не сомневаюсь (этой заботы у меня нет), что она отлично устроится: она всем – без исключения – нравится, очень одарена во всех отношениях: живопись, писание, рукоделие, всё умеет – и скоро, конечно, будет зарабатывать и тысячу. Но здоровье свое – загубит, а может быть – и душу.

Теперь – судите.
Я в ее жизнь больше не вмешиваюсь. Раз – без оборота, то и я без оборота. (Не только внешне, но внутри.) Ведь обычными лекарствами необычный случай – не лечат. Наш с ней случай был необычный и м. б. даже – единственный. (У меня есть ее тетради.)
Да и мое материнство к ней – необычайный случай. И, всё-таки, я сама. Не берите эту необычайность как похвалу, о чуде ведь и народ говорит: Я – чудо; ни добро, ни худо.
Ведь если мне скажут: – так – все, и так – всегда, это мне ничего не объяснит, ибо два семилетия (это – серьезнее, чем «пятилетки») было не как все и не как всегда. Случай – из ряду вон, а кончается как все. В этом – тайна. И – «как все» – дурное большинство, ибо есть хорошее, и в хорошем – так не поступают. Какая жесткость! Сменить комнату, все сводить к перевозу вещей. Я, Вера, всю жизнь слыла жесткой, а не ушла же я от них – всю жизнь, хотя, иногда, КАК хотелось! Другой жизни, себя, свободы, себя во весь рост, себя на воле, просто – блаженного утра без всяких обязательств. 1924 г., нет, вру – 1923 г.! Безумная любовь, самая сильная за всю жизнь9, – зовет, рвусь, но, конечно, остаюсь: ибо – С<ережа> – и Аля, они, семья, – как без меня?! – «Не могу быть счастливой на чужих костях»6 – это было мое последнее слово. Вера, я не жалею. Это была – я. Я иначе – просто не могла. (Того любила – безумно.) Я 14 лет, читая Анну Каренину, заведомо знала, что никогда не брошу «Сережу». Любить Вронского7 и остаться с «Сережей». Ибо не-любить – нельзя, и я это тоже знала, особенно о себе. Но семья в моей жизни была такая заведомость, что просто и на весы никогда не ложилась. А взять Алю и жить с другим – в этом, для меня, было такое безобразие, что я бы руки не подала тому, кто бы мне это предложил.
Я это Вам рассказываю к тому, чтобы Вы видели, как эта Аля мне Дорого далась (Аля и С<ережа>). Я всю жизнь рвалась от них – и даже нe к другим, а к себе, в себя, в свое трехпрудное девическое одиночество – такое короткое! И, все-таки, – чтобы мочь любить, кого хочу! Может быть даже – всех. (Из этого бы все равно ничего не вышло, но я говорю – мочь, внутри себя – мочь.) Но мне был дан в колыбель ужасный дар – совести: неможение чужого страдания.
Может быть (дура я была!) они без меня были бы счастливы: куда счастливее чем со мной! Сейчас это говорю – наверное. Но кто бы меня – тогда убедил?! Я так была уверена (они же уверили!) в своей незаменимости: что без меня – умрут.
А теперь я для них, особенно для С<ережи>, ибо Аля уже стряхнула – ноша, Божье наказание. Жизнь ведь совсем врозь. Мур? Отвечу уже поставленным знаком вопроса. Ничего не знаю. Все они хотят жить: действовать, общаться, «строить жизнь» – хотя бы собственную (точно это – кубики! точно так – строится! Жизнь должна возникнуть изнутри – fatalement – т. е. быть деревом, а не домом. И как я в этом – и в этом – одинока!).
Вера, мне тоже было 20 лет, мне даже было 16 лет, когда я впервые и одна была в Париже. Я не привезла ни одной шляпы, но привезла: настоящий автограф Наполеона (в Революцию – украли знакомые) и настоящий севрский бюст Римского Короля. И пуд книг – вместо пуда платья. И страшную тоску внутри, что какая-то учительница в Alliance Francaise8 меня мало любила. Вот мой Париж – на полной свободе. У меня не было «подружек». Когда девушки, пихаясь локтями, хихикали – я вставала и уходила.

Вера, такой эпизод (только что). С<ережа> и Аля запираются от меня в кухне и пригашенными голосами – беседуют (устраивают ее судьбу). Слышу: …«и тогда, м. б., наладятся твои отношения с матерью». Я: – Не наладятся. – Аля: – А «мать» слушает. Я: – Ты так смеешь обо мне говорить? Беря мать в кавычки? – Что Вы тут лингвистику разводите: конечно мать, а не отец. (Нужно было слышать это «мать» – издевательски, торжествующе.) Я – С<ереже>: – Ну, теперь слышали? Что же Вы чувствуете, когда такое слышите? С<ережа> – Ни – че – го.
(Думаю, что в нем бессознательная ненависть ко мне, как к помехе – его новой жизни в ее окончательной форме9. Хотя я давно говорю: – Хоть завтра. Я – не держу.)
Да, он при Але говорит, что я – живая А. А. Иловайская, что оттого-то я так хорошо ее и написала.
Нет, не живая Иловайская, а живая – моя мать. Чем обнять (как все женщины!) на оскорбление – я – руки по швам, а то и за спину: чтобы не убить. А оскорбляют меня, Вера, в доме ежедневно и -часно. – Истеричка. Примите валерьянки. Вам нужно больше спать, а то Вы не в себе (NB! когда я до 1 ч. еженощно жду Алю – из гостей, и потом, конечно, не сразу засыпаю, не раньше 2 ч., а встаю в 7 ч., из-за Муриной школы. Ходасевич мне даже подарил ушные затычки, но как-то боюсь: жутко, – так и лежат, розовые на черном подносе, рядом с кроватью.) Аля вышла в С<ережин>ых сестер, к<отор>ые меня ненавидели и загубили мою вторую дочь, Ирину (не было трех лет)10, т. е. не взяв к себе на месяц, пока я устроюсь, обрекли ее на голодную смерть в приюте. – А как любили детей! († 2-го февраля, в Сретение, 1920 г., пробыв в приюте около двух месяцев.) А сестры служили на ж<елезной> д<ороге>, и были отлично устроены и у них было всё, но оне думали, что С<ережа> убит в Армии.
– Чудный день, Вера – птицы и солнце. Вечером еду с Муром в дом, где будет какая-то дама, к<отор>ая м. б. устроит мою французскую рукопись11. Были бы деньги – оставила бы их с С<ережей> здесь, пусть я уйду, – и уехала бы куда-нибудь с Муром. Но так – нужно ждать событий и выплакивать последние слезы и силы. У меня за эти дни впервые подалось сердце, – уж такое, если не: твердокаменное, так – вернопреданное! Не могу ходить быстро даже на ровном месте. А всю жизнь – летала. И вспоминаю отца, как он впервые и противоестественно – медленно, шел рядом со мной по нашему Трехпрудному, все сбиваясь на быстроту. Это был наш последний с ним выход – к Мюрилизу, покупать мне плед. (Плед – жив.) Он умер дней десять спустя. А теперь и Андрея нет. И Трехпрудного нет (дома). Иногда мне кажется, что и меня – нет. Но я достоверно – зажилась.
МЦ.

30

651 Rue J. В. Potin
Vanves (Seine)
7-го января 1935 г.

С Новым Годом, дорогая Вера! Желаю Вам в нем – нового: какой-нибудь новой радости. Я его встречала одна – при встрече расскажу – немножко по своему трехпрудному сну. Когда увидимся? Слыхала про «бал прессы» – будут ли что-нибудь давать? Хорошо бы…
Целую Вас. Мур еще раз – и еще много-много раз! – благодарит за перо.
Жду весточки.
МЦ.
<Приписка на полях.:>
«Бал прессы»: «кадриль литературы»2. (Помните?)


21

1 Из стихотворения Гофмансталя «Sie und er» («Она и он»).
2 См. очерк «Пленный дух» (эпизод с Бишеткой) в т. 4.
3 Здесь письмо обрывается. По-видимому, его окончание потеряно.

22

1 Доклад В. Ф. Ходасевича, посвященный памяти скончавшегося 8 января 1934 г. Андрея Белого, состоялся 3 февраля 1934 г. Стихи А. Белого прочли Н. Берберова и В. Смоленский. (Salle des Societes Savantes, 8, rue Danton).
2 Петровская Нина Ивановна (1884 – 1928) – писательница, переводчица. См. о ней: «Жизнь и смерть Нины Петровской». Публ. Э. Гарэтто.– Минувшее, 1989, № 8.
3 Ася – Тургенева Анна Алексеевна (1890 – 1966), жена Андрея Белого.
4 Состояние Белого после окончательного разрыва с Асей Тургеневой М. Цветаева наблюдала летом 1922 г. в Берлине во время своих встреч с ним. Об этом Цветаева написала в очерке «Пленный дух» (см. т. 4).
5 Очерки В. Ф. Ходасевича о Белом появились в парижской газете «Возрождение» 28 июня и 5 июля 1934 г., а также 27 мая 1938 г.
6 Речь идет о публикации очерка «Дом у Старого Пимена» (см. выше) и посвящении его В. Н. Буниной.
7 То есть у последней императорской четы в России.
8 Речь идет о юбилее Брешко-Брешковской Екатерины Константиновны (1844 – 1934), которую называли «бабушкой русской революции».

23

1 Имеется в виду очерк «Пленный дух» (см. т. 4).
2 См. письмо 73 к А. А. Тесковой и комментарий 1 к нему (т. 6).
3 О трудностях, возникших при публикациях прозы Цветаевой в «Современных записках», см. ее письма к В. В. Рудневу.
4 См. предыдущее письмо и комментарий 1 к нему.
5 Артемов Георгий Калистратович (1892 – 1965) – художник, скульптор. Его жена, Артемова (урожденная Никанорова) Лидия Андреевна (1895 – 1938) – художница.
Под именем Георгия Гордеева и Лизы Тураевой чета Артемовых выведена в романе Вениамина Александровича Каверина (1902 – 1989) «Перед зеркалом» (М.: Сов. писатель, 1972). Там же, под именем Ларисы Нестроевой введена в роман и Марина Цветаева. Роман построен на письмах героини, Лизы Тураевой, к ее другу, сначала студенту, а потом ученому-математику, Карновскому. Знакомство Цветаевой с Артемовой, судя по этим письмам, произошло в 1927 г. Встречи их были довольно частыми, хотя настоящей дружбы между ними так и не возникло. В декабре 1929 г. Тураева (Артемова) писала:
«Я часто вижусь в последнее время с Нестроевой, и, хотя между нами (я в этом давно убедилась) не может быть женской дружбы, которой мне так не хватает, наши встречи неизменно волнуют меня. Она –человек сложный, и не моего ума дело разбираться в этой сложности, или, вернее сказать, содержательности. Я только чувствую в ней завидную способность становиться вровень со своей поэзией, причем это происходит естественно, само собой.
И еще одно: подчас мне кажется, что в ней соединилось много людей – то ссорящихся между собой, то сохраняющих напряженное согласие. Такова же, по-моему, и ее поэзия.
Мне она сказала, что все, что я пишу, – Россия, будь то корсиканский пейзаж или интерьер моей мастерской. Все – через свет снега или через Волгу, в том понимании, о котором я тебе когда-то писала. И говорим мы главным образом о России, которую она каким-то чудом увезла в своей бродячей котомке. У нее все невольно устремлено туда, а все, что в ней звенит, – оттуда. Звон этот можно принять за колокольный, потому что слышится он откуда-то сверху. И она заражает этой высотой, внушает ее самой своей личностью, быть может, невольно.
Но мы много говорим и об искусстве, а на днях даже чуть не поссорились. Я сказала, что она счастливее меня, потому что для нее сама русская речь – поэзия, а я – если пятно цвета уподобить слову – невольно говорю на всеобщем языке. Она возразила, что набор слов – еще не поэзия, так же как живопись – не случайное соединение пятен. И что в нашей нищете и бесправии лучше не равняться «счастьем»… (С. 296 – 297).
В 1931 г. отношения между ними были прерваны:
«Мы поссорились, должно быть навсегда, потому что она не из тех, кто возвращается, а я не из тех, кто просит вернуться. Дело началось со спора, в сущности, отвлеченного. Ей не понравился интерьер, который я пишу, и она сказала мне об этом, может быть, слишком резко. Потом мы вернулись к нашему разговору о «первоначальности» искусства, и я первая сорвалась, когда она сказала, что недаром было сказано: «В начале было слово», и что в сравнении с поэзией «все зрительное – второстепенное». Я стала доказывать обратное, то есть «первоначальность» живописи, и не нашлась, когда она возразила, что на необитаемом
острове художник – только Робинзон, а поэт – бог. Мы обе сильно волновались, но я сдерживалась, а она с каждой минутой становилась все холоднее и резче. Она преклоняется перед Гончаровой, я знала это и уже нарочно сказала, что как раз у Гончаровой-то и нет той первозданности, того «начала начал», которое свойственно подлинным большим мастерам. Она посмотрела на меня точно оттолкнула, – мне холодно стало от этого взгляда, – и заметила уже почти небрежно, что между Гончаровой и мной уже та разница, что я только подхожу к искусству, а она им одержима, захвачена. Для нее иного выхода нет, а для меня – есть. И тут она беспощадно сказала о моей пирографии, о зонтиках, точно кнутом стеганула по больному месту. Я расплакалась, она тоже – и вскоре ушла, лишь наружно помирившись.
Меня потрясло ее презрение…» (С. 307 – 308).
6 Бельгийский Король Альберт I (1875 – 1934) стал жертвой несчастного случая, занимаясь альпинизмом в Арденнах.
7 Л. П. Карсавин (см. о нем письмо к П. П. Сувчинскому и Л. П. Карсавину) переехал в Литву в 1928 г., был профессором всеобщей истории Каунасского университета. После присоединения Литвы к СССР служил недолго директором Исторического музея в Вильнюсе. В 1949 г. арестован, умер в лагере. Его жена, Карсавина Л. Н. (см. о ней комментарий 1 к письму 33 к С. Н. Андрониковой-Гальперн) переехала в Литву к мужу в 1933 г.
8 Здесь: игроки в гольф; от франц. tee – метка для мяча (в гольфе).
9 Популярный двухнедельный парижский журнал (1928 – 1938). Выходил также под названием «Vu et Lu» («Зрелище и чтиво»).
10 Цветаева пересказывает фрагмент раздела «Menace pour un roi» («Угроза для королей») астрологического прогноза журнала на 1934 г. (Vu. 1933. 27 декабря. С. 3).
11 Первая строка стихотворения А. А. Фета «Смерти» (1884).
12 После поездок, связанных с вручением И. А. Бунину Нобелевской премии и двухнедельного пребывания в Париже, Бунины в феврале 1934 г. уехали в Грасс.
13 Судя по письму 25, речь идет о Святой Терезе маленькой: Тереза Лизьеская (Мари Франсуаза Тереза Мартен; 1873 – 1897; канонизирована в 1925 г.), французская монахиня-кармелитка. Автор автобиографической книги «Vie de Ste Therese de l’Enfant Yesus ecrite par elle-meme». (He путать со Святой Терезой (1515 – 1582) – основательницей ордена кармелитских монахинь.)

24

1 В «Последних новостях» (13 мая 1934 г.) был опубликован фрагмент очерка о Белом: «Из рукописи «Пленный дух» (Моя встреча с Андреем Белым (Цоссен)».
2 …Последствия автомобильного потрясения… – 17 января 1934 г. такси, в котором ехал П. Н. Милюков с женой, столкнулось с другим автомобилем. П. Н. Милюков получил травму головы и по совету врачей уехал на несколько недель на юг Франции. …потерял сына – сын П. Н. Милюкова, Сергей, был убит на фронте в 1915 г.
3 Алексинская Надежда Ивановна (1892 – 1929) – врач.
4 Этот эпизод Цветаева описала в рассказе «Китаец» (см. т. 5).
5 См. предыдущее письмо и комментарий 13 к нему.
6 Стихотворение М. Цветаевой из сборника «Версты 1». (М., 1922).

25

1 Волконский Александр Михайлович, князь (1866 – 1934) – брат С. М. Волконского, русский католик. Умер 18 октября в Риме, а 20 октября в «Последних новостях» появился некролог, где, в частности, был упомянут церковно-исторический труд «Католицизм и священное предание Востока», которому А. М. Волконский посвятил свои последние годы.
2 Могилевский Владимир Андреевич (1880 –?) – заведующий конторой «Последних новостей».
3 Цветаева неточна. 3 августа 1934 г. «Последние новости» опубликовали ее рассказ «Страховка жизни» (см. т. 5). Рассказ «Китаец» в газете был напечатан 24 октября 1934 г.
4 Демидов Игорь Платонович – см. письмо к нему.
5 П. Н. Милюков.
6 И. А. Бунин.
7 Кроме упомянутых выше произведений М. Цветаевой, напечатанных в «Последних новостях» за 1934 г., было еще пять ее публикаций в 1933 г. (Bibliographic des oeuvгеs de Marina Tsvetaeva. Paris – Москва, 1993. С. 511).
8 О вечере 1 ноября 1934 г. см. комментарий 1 к письму 113 к С. Н. Андрониковой-Гальперн.
9 Гронский Павел Павлович – сотрудник «Последних новостей». См. письма к Н. П. Гронскому.
10 Ладинский А. П. служил в редакции «Последних новостей». См. также комментарий 2 к письму 72 к С. Н. Андрониковой-Гальперн.
11 Берберова Нина Николаевна (1901 – 1993) – писательница, литературный критик, поэтесса. В эмиграции с 1922 г. В ее мемуарной книге «Курсив мой» несколько страниц посвящены Цветаевой (см., например, изд. 2-е. Нью-Йорк, 1983).
12 Поляков А. А. – член редакции «Последних новостей». См. также письма к нему.
13 Алданов (настоящая фамилия Ландау) Марк Александрович (1886 – 1957) – писатель, автор исторических романов. С 1919 г. в эмиграции. Был близок к «Последним новостям». Цветаевой его творчество было чуждым. В 1927 г., в письме к Н. П. Гронскому, Цветаева писала об одном из романов М. А. Алданова («Чертов мост». Берлин, 1925): «До чего мелко! Величие событий и малость – не героев, а автора. Червячок-гробокоп. Сплошная сплетня, ничего не остается. Сплетник – резонер – вот в энциклопедическом словаре будущего – аттестация Алданова.
Такие книги в конце концов разврат, чтение ради чтения. Поделом ему – орден 5-й степени от сербского Александра!» (Новый мир. 1969. № 4. С. 203).

26

1 При письме сохранился билет на вечер Цветаевой:

Salle de Geographie, 184, Bd. Saint-Germain, 184
MARINA ZVETAIEVA
SOIREE LITTERAIRE
Le ler November 1934 a 8h. 30

27

1 В адресе Цветаева по инерции написала название своей прежней улицы. Должно быть: Rue Jean-Baptiste Potin.
2 Гавронский Яков Борисович, доктор, эсер, был близок к редакции «Современных записок». Тамара Владимировна – лицо не установленное.
3 Слова из стихотворения А. Блока «Седое утро».
4 Слова из очерка «Мой Пушкин» (см. т. 5).
5 Эпизод из дневниковой прозы «Вольный проезд». Цветаева приводит его по памяти (см. т. 4).
6 Из стихотворения М. Цветаевой «Тебе – через сто лет» (1919). См. т. 1.
7 По-видимому, намек на купленный в 1912 г. Цветаевой с мужем дом в Казачьем переулке, расположенном между Большой Ордынкой и Большой Полянкой (см. письмо 1 к В. Я. Эфрон и комментарий к нему в т. 6)
8 См. комментарий 1 к письму 26.
9 Цветаева имеет в виду свой предыдущий вечер 15 марта 1934 г. (См. письмо 23).
10 Действительно, «Сказка матери» была опубликована в «Последних новостях» 17 февраля 1935 г.
11 …танцор Икар – Икар (настоящая фамилия Барабанов) Николай Федорович (1880 – 1975) – танцор, артист петербургского театра «Кривое зеркало». В 1925 г. выступал в парижском театре «Русская сказка». В программе «Вечера Романтики» 26 апреля 1930 г., где участвовала и М. Цветаева, было предусмотрено выступление Икара с показом «Мыслей и сенсаций госпожи Курдюковой» (по поэме Ивана Петровича Мятлева (1796 – 1844) «Сенсации и замечания госпожи Курдюковой за границей – дан л’этранже») в «подлинных костюмах эпохи» (La vie culturelle de I’emigration russe en France. Chronique 1920 – 1930. Etable par M. Beyssac. Paris. 1971. C. 276).
12 Автобиографический очерк «Черт». Опубликован в № 59 «Современных записок» за 1935 г. См. т. 5.

28

1 Очевидно, предыдущее письмо, которое благополучно дошло до адресата.
2 Фрейтаг Густав (1816 – 1895) – немецкий писатель, драматург, представитель старой реалистической школы. Его роман «Die verlorene Handschrift» вышел в 1864 г. и до конца века выдержал 30 изданий.

29

1 См. комментарий 3 к письму 17.
2 Ср. воспоминания писателя Яновского Василия Семеновича (1906 – 1989):
«Я встречался с Мариной Ивановной частным образом у Ширинских; там я познакомился с ее <…> семьей. Жили они близко, в Медоне. Цветаева выступала также на наших литературных вечерах в «Пореволюционном клубе» <…>
Дочь Аля милая, запуганная барышня, тогда лет 18, была добра, скромна и по-своему прелестна. То есть – полная противоположность матери. А Марина Ивановна ее держала воистину в черном теле <…> в быту обижала, эксплуатировала дочь, это было заметно и для постороннего наблюдателя» («Поля Елисейские». Нью-Йорк. Серебряный век. 1983. С. 241).
3 Ширинский-Шахматов Юрий Алексеевич – бывший правовед и кавалергард. В эмиграции организовал «Пореволюционный клуб», издавал журнал «Утверждения», главный орган «Объединения пореволюционных течений». Выступал на разных собраниях в Париже от имени эмигрантской «молодежи». Погиб в концлагере.
4 Правильно: Vu et Lu. См. комментарий 9 к письму 23.
5 Имеется в виду роман с К. Б. Родзевичем. (См. «Поэму Горы» и «Поэму Конца» в т. 3 и письма к нему в т. 6.)
6 Ср. в письме 16 к А. В. Бахраху: «Счастье на чужих костях – этого я не могу» (т. 6).
7 Вронский–герой романа Л. Толстого «Анна Каренина», возлюбленный героини.
8 Курсы французской литературы. См. письмо 1 к Эллису и комментарий 3 к нему в т. 6.
9 То есть возвращению в Советский Союз.
10 См. письма к В. К. Звягинцевой и А. С. Ерофееву и комментарии к ним в т. 6.
11 По-видимому, речь идет о «Письме к амазонке» (см. т. 5). «Перечитала и переписала в ноябре 1934 еще чуть более поседевшая. МЦ.» (М. Цветаева. «Письмо к амазонке». – Звезда. 1990. № 2. С. 190).

30

1 На улице, где жила Цветаева, была изменена нумерация домов. Некоторое время Цветаева продолжала писать прежний номер (33).
2 Литературный «праздник» в романе Ф. М. Достоевского «Бесы».

Марина Цветаева

Хронологический порядок:
1905 1906 1908 1909 1910 1911 1912 1913 1914 1915 1916 1917 1918 1919 1920 1921 1922 1923 1924 1925
1926 1927 1928 1929 1930 1931 1932 1933 1934 1935 1936 1937 1938 1939 1940 1941

ссылки: