Страницы
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36

Сводные тетради 1.34

ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ

С страстным увлечением и со всеми подробностями рассказывает мне свой роман (тот который пишшет, пока те паашшут) — теперешний Николай Переслегин. — “Природу и обстановку я нарочно даю пошлыми: скамейки, клумбы с астрами, пруд…” — “Природу — пошлой?.. И: ne peut pas qui veut [захочешь — не сможешь (фр.).]: как это Вам удается: природу — пошлой? И это где-нибудь у Вас оговорено? А то еще подумают…”
— Ничего не подумают (самодовольно). Даже не заметят.
— Я тоже думаю.


Ваша отповедь ему [Отзыв Бахраха о книге Степуна носит вполне положительный характер.], с цитатами из моего врага Ходасевича наверное? (Брента) [Рецензия Бахраха завершается строками “И с тех пор люблю я, Брента, / Прозу в жизни и в стихах” из стихотворения Ходасевича “Брента”.] мне близка только как отповедь-вообще <пропуск двух-трех слов>. “Проза”, что думает Х<одасеви>ч, и что думаете Вы и что думает Степун, когда вы все это пишете. Девушка выходит замуж за старика — “проза”? Противоестественность, чудовищность, тайна такая, что куда там Тристанам и Изольдам! Куры под столом и самовар на столе, все герои Чехова — “проза”?! Какая проза, когда от этого слезы <пропуск одного слова> от умиления (NB! не у меня) или волосы дыбом становятся от ужаса: живые, раз живут, есть Этна и Эмпедокл, а они хотят в “Москву”. (NB! только слухом (зато с самого раннего детства) слыхала, никогда, по сей 1932 г. августа 31-ое не читала ни Дяди Вани, ни Трех сестер, ни Чайки (к<отор>ую по детским запечатлениям всегда путаю с Дикой уткой [Драма Г. ибсена.], — мне даже тогда казалось, что в театре всегда играют про птиц) — и нечаянно не читала, просто: не пришлось, — в полном собрании сочинений, к<отор>ое в доме было, нужно думать — всегда пропускала — от заведомости чуждости, в к<отор>ой не ошиблась: не читав знаю как если бы: не сама писала, а — жила: ведь вся моя жизнь, внешне 1922 г. — 1932 г. жизнь трех сестер, только не трех, а одной, без двух других, без эхо, без всего что у тех, счастливых, было и главное с достоверной невозможностью Москвы, достоверно без Москвы — и не только Москвы достоверной, но всех Москв! Жизнь трехсестринской кухарки, т. е. еще бедней и серей: без кума пожарного, а главное без достоверной трехрублевки — пусть даже рублевки — на рынок. Вот.)
Да ведь это же — куры и самовар, пар самовара и пар московского поезда — ТРАГЕДИЯ [Не самовар и куры, а они сами, которые в этом видят трагедию. Вспомните трех сестер Бронтё [Английские писательницы сестры Шарлотта (1816 —1855), Эмили (1818 — 1848) и Энн (1820 — 1849) Бронтё всю жизнь прожили в пасторском доме своего отца в местечке Хауорт (графство Йоркшир).], которые так же жили.]. Проза, это то, что примелькалось. Мне ничто не примелькалось: Этна — п. ч. сродни, куры — п. ч. ненавижу, даже кастрюльки не примелькались, п. ч. их: либо ненавижу, либо: не вижу, я никогда не поверю в “прозу”, ее нет, я ее ни разу в жизни не встречала, ни кончика хвоста ее. Когда подо всем, за всем и надо всем: боги, беды, духи, судьбы, крылья, хвосты — какая тут может быть “проза”. Когда всё на вертящемся шаре?! Внутри которого — ОГОНЬ.


Степун — бюргер с порываниями в Трагедию (das Tragische [трагическое (нем.)]). Байрон в Трагедию не рвется, он в ней живет, вне ее — не живет. Она за ним по пятам гонится и загоняет его в Албанию.


Дитя, я глубоко-необразована, за всю жизнь не прочла ни единой философской строки, но я знаю душу, я каждый день вижу небо и каждую ночь вижу сны. Вы — критик и Вам необходимо писать о книге, и нельзя со всеми ссориться, всё учитываю, только всегда хочу и, пока с Вами, всегда буду хотеть знать: Вы ли это, или “pour la galerie” [“для галёрки”, “для публики” (фр.).].


Думаю о Вас и боюсь, что в жизни я Вам буду вредна: мое дело — срывать все маски и все брони: иногда при этом задеваю кожу, а иногда и мясо. Людей Вы через меня любить не научитесь, — всё кроме людей. Но живут “с людьми”…


1-го
Я давно не слышала Вашего голоса и мне уже немножко пусто без Вас. Молчание мне враждебно, я молчу только когда это нужно другому. (NB! Не примите дословно!) Голос — между нами — единственная достоверность. Когда я долго Вас не слышу, Вы перестаете быть.


Мне некому о Вас сказать. Аля, с двух лет до девяти бывшая моим “в горах — отзывом”, сейчас, десяти лет, играет в кукол и глубоко-равнодушна ко мне. Вы моя тайна, сначала радостная, потом болевая. О, Бог действительно хочет сделать меня большим поэтом, иначе он бы так не отнимал у меня всё!


Наблюдаю боль (в который раз). Те же физические законы болезни: дни до, начало, постепенность, кризис. До смерти у меня никогда не доходило. Боль для меня сейчас уже колея, горечь уже — вода, узнаю, узнаю, узнаю. NB! Это не значит, что горечь — сладка, это вода — горька!
О, мои юные учителя, не ставшие моими учениками! О, мои юные ученики, ставшие моими учителями! — Спасибо. —


Я поняла: Вы не мой родной сын, а приемыш, о к<отор>ом иногда тоскуешь: почему не мой?


Русский народ царственен: это постоянное: мы, наше. (Написала и поняла: как хорошо перекликнулось с Моисеем! Как неслучайно царская дочь над корзиной!)


(Мы, наше можно также понять как ничье, безымянно-божье. Вне гордыни <сверху: сиротства>: я. Но тогда и царское: Мы, Наше — ничье, безымянно-божье, вне уродства: гордыни: я. Мужик как царь: один за всех. 1932 г.)


И еще: мужика “мы, наше” делает царственным, царя — народом. — И обоих — божьим.


Ломит голову. Ломаю голову.
Болезнь? Любовь? Обида? Сознание вины? Страх? Разочарование?
Оставляю болезнь: любовь, но чем любовь к кому-нб. может помешать Вашей ко мне дружбе? Обида — да, поводов много: просьба не писать (детское самолюбие), отзыв о Х<одасеви>че (дружеское самолюбие), отзыв о его жене (рыцарство?), упрек в эстетстве (человеческое достоинство). Сознание вины (т. е. содеянное предательство)? — но разве у меня есть виноватые? Разочарование: слишком сразу отозвалась: друг, я не обещала Вам быть глухой! Страх — вовлечься. Я не вовлекаю и не завлекаю, я извлекаю: из жизни. Потом: из меня <сверху: себя> — в Жизнь.


И последнее: просто-небрежность. Не верю в такую простоту. Небрежность — следствие.


Мне уже не так больно (7-ое, десятый день), еще десять дней — и пройдет, перегорит, переболит. У меня уже любопытство, горечь, враждебность скорее себе, чем Вам, но во всяком случае <фраза не окончена>
Горечь — это скорее холод чем жар. Вроде ожога льда.


8-го на горе
Мой (перечеркнуто). Нет, мне еще очень больно. Но я безмерно-терпелива. Сегодня утром — письмо, смотрю — не Ваш почерк, всё равно чей, раз не Ваш.
Завтра — две недели как я получила Ваше последнее письмо. Что я теряю в Вас? Да временное русло своей души, общий знаменатель дел и дней. Упор. Прицел. — Вы были моим руслом, моей формой. — Опять разливаться!


Дальше вырван листок, так что Бюллетень болезни действительно обрывается. На последующем последнем листке — книжка была очевидно для подсчета белья —


4 простыни — 4
наволочка — 1
муж<ских> руб<ашек> — 2 и 5 (одна верхняя)
воротн<ичков> —
нос<овых> платков — 7
полотенец — 1
Дамск<их> руб<ашек> — 3
Дамск<их> штанов —
[из чего не следует что я ходила без, очевидно были одни, к<отор>ые непрерывно стирались.]
Фарт<уков> — 2
лифчиков — 3
ночн<ых> руб<ашек> — 1
М<ужских?> штанов — 1


В пояснение самой себе, а отчасти и себя — тогда и впредь:


Ceux qui vivent dans la retraite, dont les existences se deroulent dans la reclusion des ecoles ou de tout autre lieu clos par des murs et garde, sont exposes a etre bientot et pour longtemps negliges dans la memoire de leurs amis, habitants d’un mond plus libre (clos non seulement par des murs, я, 1932 г.). Inexplicablement, peut-etre, et juste a la suite d’une period de relations d’une rare frequence, d’une succession de petits evenement dont la suite naturelle semblerait plutot encourager que suspendre la communication, survient un arretsoudain, un silence muet, un long espace d’oubli. Cet espace la est toujours ininterrompu; il est aussi entier et inexplique. La lettre ou le message jadis frequents sont suspendus, la visite, aitrefois periodique, cesse; le livre, le journal, ou tout autre signe qui temoignait de souvenir, ne prviennent plus.
Il y a toujours d’excellentes raisons pour justifier ces intervalles, mais l’ermite ne peut les connaitre. Bien qu’il soit inactif dans sa cellule, au dehors ses amis tournoient dans le tourbillon de la vie. Cet intervalle vide qui passe pour lui si lentement au point que les pendules memes paraissent arretees et que les heures sans ailes marchent peniblement a la maniere des vagabonds fatigues et prets a s’arreter pres des bornes, ce meme intervalle, sans doute, se trouve fecond en evenements et haletant de precipitation pour ces amis.
L’ermite — s’il s’agit d’un ermite raisonnable — avalera ses propre pensees et enfermera ses propre emotions durant ces semaines d’hiver interieur. Il saura que le Destin avait l’intention qu’il imitat le loir en cette occasion; alors il se soumettra, se mettra lui-meme en boule, se glissera dans un trou de la vie et se resignera doucement a se laisser emprisonner par le mouceau qu’y transportera le vent et qui, bientot, le bloquera et le gardera dans la glace pour la saison nouvelle.
Qu’il dise: “C’est tres bien; cela doit etre ainsi puisque c’est ainsi”. Et peut-etre qu’un jour son sepulcre neigeux s’ouvrira, que la douceur du printemps reparaitra, que le soleil et le vent du sud l’atteindront les haies en bourgeons, les chants des oiseaux et des rivieres liberees l’inciteront a une resurrection chaleureuse.
Peut-etre sera-ce le cas; peut-etre en ira-t-il autrement; il se peut que la gelee penetre dans son coeur et ne fonde plus; il se peut qu’au retour du printemps un corbeau ou une pie becquetent du mur ses os de loir.
Eh bien, meme dans ce cas, tout sera bien; on suppose que des son commencement il se savait mortel et qu’il devrait un jour suivre le chemin destine a toute chair: “Aussi bien tot que tard”.


L’espace blanc est toujours un point nuageux pour le solitaire.
…Vers la derniere de ces sept et longues semaines j’admis ce que pendant les six autres j’avais jalousement exclu, la conviction que ces blancs etaient inevitables: le resultat des circonstances, le decret du Destin, une part du sort de ma vie et surtout un sujet sur l’origine duquel aucune question ne devait jamais etre posee et sur la consequence douloureuse duquel aucune plainte ne devait jamais etre proferee.
…J’essayai divers expedients pour soutenir et remplir mon existence: je commencai un grand ouvrage de dentelle, j’etudiai l’allemand avec quelque assiduite, j’entrepris un cours regulier de lectures dans les volumes les plus austeres et les plus gros de la bibliotheque; en tous mes efforts j’etais aussi orthodoxe que je savais etre. Y avait-il erreur, pourtant, sur quelque point? Fort probablement.
Mais l’heure du supplice etait celle du courrier
Так писем не ждут:
Так ждут — письма.
[Начальные строки ст-ния “Письмо”.]
Mais l’heure du supplice etait celle du courrier; par malheur je ne la connaissais que trop bien et j’essayais aussi vainement qu’assidument de me cacher cette connaissance, redoutant la torture de l’attente et l’aballement ecoeure du desappointement qui, quotidiennement, precedait et suivait le coup de sonnette bien connu.
Je suppose que les animaux en cage et nourris chichement au point de rester toujours affames, attendent leur nourriture comme j’attendais une lettre. Oh — pour dire la verite et abandonner ce ton faussement calme qui, si on le soutient longtemps, use l’endurance de la nature — je subis durant ces sept semaines des craintes et des douleurs cruelles, d’etranges epreuves interieures, de miserables defaillances de l’esperance, d’intolerables envahissements du desespoir. Ce dernier La lettre — la lettre bien-aimee — ne voulait ras venir; et elle etait toute la douceur que j’avais a attendre dans la vie.


Charlotte Bronte — <1853>
МЦ — 1932
[Текст представляет собой монтаж отрывков из начала главы 24 романа Ш. Бронтё “Вилльет” (в современном переводе — “Городок”), который Ц. читала по-французски. Приводим русский перевод по изданию: Бронтё Ш. Городок. Пер. с англ. Л. Орел и Е. Суриц. М.: Худож. литература, 1983, с. 321 — 323 (пропуски Ц. отмечены знаком купюры):
Того, кто обречен жить в тиши, кому выпала жизнь в стенах школы или другого отгороженного от мира прибежища, порой надолго забывают друзья, обитатели шумного света (отгороженного не только стенами, я, 1932 г.). Вдруг, ни с того ни с сего, после особенно частых встреч, которые сулили оживление, а не прекращение дружбы, — наступает пауза, полное молчание, долгая пустота забвенья. Ничто не нарушает этой пустоты, столь же полной, сколь и необъяснимой. Нет больше писем, прежде приходивших то и дело; нет визитов, ставших уже привычными; почта не приносит ни книг, ни бумаги, никаких вестей.
Всегда сыщутся причины этим перерывам, только они неведомы бедному отшельнику. Покуда он томится в тесной келье, знакомцы его кружатся в вихре света. Пустые дни катятся для него так медленно, что бескрылые часы едва влекутся, словно унылые бродяги, не чающие добраться до межевого столба, в то же самое время, быть может, для друзей его полно событий и летит, не успевая оглядеться.
Отшельнику, ежели он отшельник разумный, — остается забыть обо всем, не предаваться ни чувствам, ни мыслям и пережидать холод. Ему следует понять, что Судьба судила ему уподобиться маленькому зверьку соне и не горевать о себе, свернуться калачиком, забиться в норку, покориться и перезимовать во льду.
Ему остается сказать себе: “Что поделать, чему быть, того не миновать”. И быть может, в один прекрасный день отворится ледяной склеп, повеет весною, его согреет луч солнца и теплый ветерок; колыханье трав, птичий щебет и пенье раскованных струй коснется его слуха, призывая к новой жизни. Это может случиться, но может и не случиться. Сердце его может сковать мороз так, что оно уж не оттает. Теплой весной лишь косточки бедного сони могут достаться ворону или сороке. Но даже и тогда — что поделать! С самого начала ему следовало помнить о том, что он смертен и однажды пройдет путь всякой плоти. <…>
Середина пустоты — всегда самое тяжелое для затворника время <…>.
На последней из этих долгих семи недель я уступила мысли, в которой целых шесть недель не хотела себе признаться, — что пустот таких не избежать, что они следствие обстоятельств, указ судьбы, моя участь, и главное — о причине их нечего и дознаваться, и винить решительно некого. <…>
Чего только я не перепробовала, чтобы скоротать одинокие часы: затеяла плести мудреное кружево, корпела над немецкими глаголами, перечла все самые толстые и скучные книжки, какие отыскались на полках; и всё это с большим прилежаньем. Быть может, я просто выбирала занятия невпопад? Не знаю.
Час мучений наступал, когда ждали почту
Так писем не ждут:
Так ждут — письма.
Час мучений наступал, когда ждали почту. Увы, я хорошо знала, когда ее приносят, и тщетно старалась себя обмануть и отвлечь, страшась пытки ожидания и горечи обманутой надежды, ежедневно предварявших и сопровождавших слишком знакомый звонок.
Думаю, звери, которых держат в клетках и кормят так скудно, что они едва не гибнут с голоду, ждут кормежки с тем же нетерпеньем, с каким я ожидала письма. Ох! Говоря по правде и отступая от притворно спокойного тона, в каком уже нет сил продолжать больше, за семь недель я пережила непереносимую боль и страх, мучилась догадками, не раз теряла всякую веру в жизнь и делалась добычей отчаянья самого горького. <…> Письмо, милое письмо никак не приходило; а мне не было иной отрады (фр.).]


— Не знаю, обнаружится ли в дебрях моих записей еще одно мое письмо, последнее, знаю, что в дебрях сундуков существует на него ответ: целый обвинительный акт: за ужасное (у меня — намеренное, чтобы сразу разорвать) слово: связь, за разбитое его доверие, преданность, приверженность. (Было ли всё это — ничего не знаю и никогда не узнаю.) На последнее письмо, уже дико мучась от другого: другим, не ответила.
1926 г. — весна, помнится. (2-го ноября 1925 г. приехала в Париж.) Мы на Villette, y Черновых [С Ольгой Елисеевной Колбасиной-Черновой (1886 — 1964) и ее младшей дочерью Ариадной (1908 — 1974) Цветаева подружилась в Праге и активно переписывалась после их отъезда в Париж в октябре 1924 г. В Париже К.-Ч. поселилась (уже со всеми тремя дочерьми) на rue Rouvet, 8; первые полгода после своего переезда в Париж Цветаева жила на их квартире.]. Новые люди, успех первого вечера, воженье вдоль виллетского канала увесистого чудного Мура, и пр. и пр., сердце — отчасти, время — целиком замещено. И — письмо от А. Б<ахраха>. Просит повидаться. Назначаю. Нееврейски-высокий, но типично-еврейский молодой человек, долговязый, с большими глазами (или очками?) с большими ушами, с большими губами. У Ч<ерно>вых его знают, по крайней мере с виду: как усердного танцора на эмигрантских балах и неудачного претендента на руку дочки Цейтлиных [Правильно: Цетлиных. Речь идет о дочери М. С. Цетлиной от первого брака Александре Николаевне Авксентьевой (1907 — 1984).] (меценатов) — красотки — предпочедшей ему какого-то профессора. Отношение (ч<ер>новское) юмористическое. Подготовленная, нацеливаюсь.
Сидим в кухне — все Черновы, т. е. с нами человек двенадцать — и едим кровавую колбасу (будэн, изделие местных бойнь, какой-то особенный сорт: с кашей).
— А это, что Вы едите, кровавая колбаса. Она очень полезная: сгущенная кровь. В этом кусочке, напр., — правда интересно! — целая бочка крови, конечно не бочка, но вроде. Между прочим, ее покупают на метры — здесь два — но она когда жаришь сильно садится, так что нужно покупать три. Здесь как раз бойни, очень удобно.
А. Б. — Гм…
И т. д. — повышенно-деловито и участливо, точно в ответ на его подробные расспросы, точно весь он, А. Б., от этого будэна зависит (так человеку хором объясняют как лучше проще быстрее пройти туда-то, где он в 3 ч., скажем, непременно должен быть).
Словом, с колбасы не съехали.
Говорили впрочем кажется еще о Борисе Зайцеве.

Марина Цветаева

Хронологический порядок:
1910 1911-1912 1913 1914 1916 1917 1918 1920 1921 1922 1923 1925 1926 1927 1929 1931 1932 1933 1934 1935 1936 1937 1938 1939 1940

ссылки: