Страницы
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

Тесковой А. А. 14

У меня три Пушкина: Стихи к Пушкину, которые совершенно не представляю себе чтобы кто-нибудь осмелился читать, кроме меня. Страшно-резкие, страшно-вольные, ничего общего с канонизированным Пушкиным не имеющие, и всё имеющие — обратное канону. Опасные стихи. Отнесла их, для очистки совести, в редакцию Совр<еменных> Записок, но не сомневаюсь, что не возьмут — не могут взять [“Стихи к Пушкину” были напечатаны в 1937 г. в журнале “Современные записки” (“Бич жандармов, бог студентов…”, “Петр и Пушкин”, “Станок” и “Преодоленье…”). ]. Они внутренно — революционны — тaк, как никогда не снилось тем, в России. Один пример:

Потусторонним

Залом царей:

— А непреклонный

Мраморный сей,

Столь величавый

В золоте барм?

— Пушкинской славы

Жалкий жандарм.

Автора — хаял,

Рукопись — стриг.

Польского края —

Зверский мясник.

Зорче вглядися

Не забывай:

Певцеубийца

Царь Николай

Первый.

Это месть поэта — за поэта. Ибо не держи Н<иколай> I Пушкина на привязи — возле себя поближе — выпусти он его за границу — отпусти на все четыре стороны — он бы не был убит Дантесом. Внутренний убийца — он.

Но не только такие стихи, а мятежные и помимо событий пушкинской жизни, внутренне — мятежные, с вызовом каждой строки. Они для чтения в Праге не подойдут, ибо они мой, поэта, единоличный вызов — лицемерам тогда и теперь. И ответственность за них должна быть — единоличная. (Меня после них могут просто выбросить из Совр<еменных> Записок и вообще — эмигранты.) Написаны они в Медоне, в 1931 г. летом — я как раз тогда читала Щеголева: “Дуэль и Смерть Пушкина” и задыхалась от негодования.

Есть у меня проза — “Мой Пушкин” — но это мое раннее детство: Пушкин в детской — с поправкой: в моей. Ее я буду читать на отдельном вечере в конце февраля.

И есть, наконец, французские переводы вещей: Песня из Пира во время Чумы, Пророк, К няне, Для берегов отчизны дальней, К морю, Заклинание, Приметы — и еще целый ряд, которых никак и никуда не могу пристроить. Всюду — стена: “У нас уже есть переводы”. (Прозой — и ужасные.) Вчера на французском чествовании в Сорбонне, по отрывкам, читали Бог знает что. Переводили — “очень милая барышня” или “такой-то господин с женой” — частные лица никакого отношения к поэзии не имеющие. Слоним мои переводы предложил проф<ессору> Мазону [французский филолог-славист, историк русской литературы] — Вы наверное знаете — бывает в Праге — так oн: — Mais nous avons deja de tres bonnes traductions des poemes de Pouchkin, un de mes amis les a traduites avec sa femme…[Но у нас уже есть очень хорошие переводы стихов Пушкина, один мой друг их перевел вместе со своей женой… (фр.).]

И это — профессор, и даже, кажется — светило.

Кончаю. Очень надеюсь на встречу. Вместе поедем в Версаль — там лучшее — Petit Trianon [Малый Трианон (фр.).], весь заросший, заглохший, хватающий за душу. И в Fontainebleau — где Cour des Adieux [В Фонтенбло. …Двор Прощаний (фр.).] (Наполеона с Францией) [В Фонтенбло 22 июня 1815 г. Наполеон подписал отречение от престола.]. Хорошо бы — весной, и на подольше в Париж — устроиться можно дешево — даже в гостинице. Быт-легкий, сечь всё на все цены. И весна в Париже — лучшее время. — И — Бог знает — что со мной будет потом…

Если есть более или менее реальные планы — в смысле времени и мест — пишите сразу. Хорошо бы начать с Франции.

Обнимаю Вас и всячески приветствую Вашу мечту… <…>


Ванв, 2-го мая, <1937 г.>

первый день русской Пасхи

Христос Воскресе, дорогая Анна Антоновна! (Убеждена, что и Вы русскую Пасху считаете немножко своей.) Несколько дней тому назад с огорчением увидела из Вашей приписочки, что Вы моего большого письма вскоре после Алиного отъезда [отъезд А. Эфрон в СССР.] с описанием его и предшествующих дней, не получили, — потому-то Вы говорите о моем долгом молчании. — а я как раз удивлялась, почему так долго молчите — Вы. Может быть дала кому-нибудь опустить в городе (от нас идет нa день дольше) — и человек протаскал или забыл в снятом пиджаке, — сейчас невозможно установить, ни восстановить, — с Алиного отъезда уже полтора месяца — уехала 15-го марта.

Повторю вкратце: получила паспорт, и даже — книжечкой (бывают и листки), и тут же принялась за обмундирование. Ей помогли — все; начиная от С<ергея> Я<ковлевича>, который на нее истратился до нитки, и кончая моими приятельницами, из которых одна ее никогда не видала… <…> У нее вдруг стало все: и шуба, и белье, и постельное белье, и часы, и чемоданы. и зажигалки — и все это лучшего качества, и некоторые вещи — в огромном количестве. Несли до последней минуты, Маргарита Николаевна Лебедева (Вы м. б. помните ее по Праге, Воля России) с дочерью [Лебедева Ирина — подруга Ариадны] принесли ей на вокзал новый чемодан, полный вязаного шелкового белья и т. п. Я в жизни не видала столько новых вещей сразу. Это было настоящее приданое. Видя, что мне не угнаться, я скромно подарила ей ее давнюю мечту — собственный граммофон, для чего накануне поехала за тридевять земель на Marche aux Puces [Блошиный рынок, толкучка (фp).] (живописное название здешней Сухаревки), весь рынок обойдя и все граммофоны переиспытав, наконец нашла — лучшей, англо-швейцарской марки, на манер чемодана, с чудесным звуком. В вагоне подарила ей последний подарок — серебряный браслет и брошку — камею и еще — крестик — на всякий случай. Отъезд был веселый — так только едут в свадебное путешествие, да и то не все. Она была вся в новом, очень элегантная… <…> перебегала от одного к другому, болтала, шутила… <…> Потом очень долго не писала… <…> Потом начались и продолжаются письма… <…> …Живет она у сестры С<ергея> Я<ковлевича>, больной и лежачей [Е. Я. Эфрон.], в крохотной, но отдельной, комнатке, у моей сестры [А. И. Цветаева.] (лучшего знатока английского на всю Москву) учится по-английски. С кем проводит время, как его проводит — неизвестно. Первый заработок, сразу как приехала — 300 рублей, и всяческие перспективы работы по иллюстрации. Ясно одно: очень довольна… <…> .

…Вы спрашиваете о моей дружбе с Головиной. Она очень больна, месяцами не встает (я только раз видела ее на ногах). очень проста и человечна… <…> очень ко мне привязана. неизменно мне радуется и ничего не требует. Она несравненно лучше своих стихов: ничего искусственного (простите за кляксу: пишу stylo [Пером (фр.).] старой системы: не доглядишь — прольется). Во многом — ребенок. Город ее не испортил, но здоровье ее — сгубил.

Не рассказывайте моего отзыва Бему, а то он напишет ей, и получится, что я ее только жалею, а это — не совсем так, п. ч. и уважаю — она совершенно лишена эгоизма, никогда не жалуется… <…>

…Кончаю, п. ч. нужно идти на рынок. Приедете ли, дорогая Анна Антоновна, на выставку? [В 1937 г. в Париже открылась Всемирная выставка.] Сделайте — все. Это — эпоха. (1900 г. по 1937 г.) Между этими датами — двух всемирных выставок — кончился один мир и начался новый. Я осталась в старом… <…>


Ванв, 14-го июня 1937 г.

<…> …Была на выставке. Эти фигуры — работа женская [У входа в Советский павильон на Всемирной выставке в Париже была установлена скульптурная группа В. И. Мухиной “Рабочий и колхозница”.]. Сов<етский> павильон похож на эти фигуры: есть — эти фигуры. А немецкий павильон есть крематорий плюс Wertheim [Сейф (нем.).]. Первый жизнь, второй смерть, причем не моя жизнь и не моя смерть, но все же — жизнь и смерть. И всякий живой — так скажет. Видела 5 павильонов — на это ушло 4 часа — причем на советский добрых два. Если интересно — обещаю написать подробно. (А, догадалась! Первый — жизнь, второй — мертвечина: мертвецкая.) Павильон не германский, а прусский и мог бы быть (кроме технических новоизобретений) в 1900 году. Не фигуры по стенам, а идолы. Кто строил и устраивал???

Неужели Вы не приедете на выставку? И неужели приедете — когда меня не будет? (Если уеду — то в начале июля до конца сентября. Есть надежда на Океан, который для меня — Мурино младенчество — и встречи с Рильке…) <…>

От Али частые письма. Пока — работа эпизодическая, часто анонимная, но хорошо оплаченная, сейчас едет с сестрой С<ергея> Я<ковлевича> (с которой живет) в деревню, а осенью надеется на штатное место в Revue de Moscou [Ежемесячный журнал, для которого А. С. Эфрон выполняла переводы; сначала по договорам, затем была принята в штат.]. Очень довольна своей жизнью. Пишет, что скучает… <…>

…Очень много нужно Вам написать, дорогая Анна Антоновна, но у меня срочная перебелка рукописи Пушкин и Пугачев для нового большого серьезного русск<ого> журнала “Русские Записки” [общественно-политический и литературный журнал, 1937 — 1939.], имеющего выходить в Шанхае. Если есть вид мариенбадского дома, где жил Гёте — пришлите! Хотелось бы также хороший его старый портрет. Пишите! Целую, всегда помню и всегда люблю… <…>

16-го июля 1937 г

Lacanau-Ocean (Gironde)

Av<enue> des Freres Estrade

Villa Coup de Roulis

.

Дорогая Анна Антоновна! Приветствую Вас с Океана. Мы здесь шестой день. (Мы: Мур и я, С<ергей> Я<ковлевич> приедет в августе.) Это мое четвертое море во Франции — из к<отор>ых — третий океан, и вот скажу Вам, что каждый раз — разное. St. Gilles (Пастернак, Рильке, Мурины первые шаги) — рыбацкая деревня, Pontaillac — курорт. La Faviere — русский дачный морской поселок, и наконец, Lacanau-Ocean — пустыня: пустыня берега, пустыня океана. Здесь сто лет назад не жил никто. Место было совсем дикое, редкие жители — из-за болот — ходили на ходулях. И что-то от этого — не от ходуль, а от дикости — осталось. Здесь, напр<имер>, ни одного рыбака, ни одной лодки — и ни одной рыбы. Просто — нет. В Фавьере — ловили, но не продавали, здесь — просто не ловят. Странно? Но — так.

Поселок новый, постоянных жителей — несколько семей, остальные — сдают и живут только летом. Огромный, безмерный пляж, с огромными, в отлив, отмелями. И огромный сосновый лес — весь сaженый: сосна привилась и высушила болота. (Но и болота-то — странные: на песчаных дюнах, даже трудно верить.) Во всем лесу (100 кил<ометров> одна (цементированная) тропинка: песок — дорог не держит, следов не держит. Неподалеку (уже ходили) пресное озеро — откуда?! Там старый, старый старик пас стадо черных коров с помощью одноглазой собаки. Там я впервые увидела траву и чуть-чуть земли. Здесь земли нет совсем.

Живем мы в маленьком (комната, кухня, терраска) отдельном домике, в маленьком песчаном садике, в 5 мин<утах> от моря. Домик чистый и уже немолодой, все есть, мебель деревенская и староватая: все то, что я люблю. Хозяев — они же владельцы единственного пляжного кафе — почти не видим: уходят утром, приходят ночью… <…>

…Дачников, пока, довольно мало — главный съезд в августе — общий тон очень скромный: семьи с детьми, — никаких потрясающих пижам, никакой пляжной пошлости. Хорошее место — только если бы рыба!

Купанье — волны. Плавать почти нельзя. Дно мелкое, постепенное. За два дня было целых три утопленника, к<отор>ых всех троих спас русский maitre-nageur [Учитель плавания (фр.).]. юноша 21-го года, филолог, японовед. В прошлом году он спас целых 22 человека. Люди, не умеющие плавать, заходят по горло в воду и при первой волне — тонут. А волны непрерывные и сильные: здесь не залив, а совершенно открытое море.

Прочла (здесь уже) Sigrid Undset — “Ida-Elisabeth” [Сигрид Унсет — “Ида-Элизабет” (нем.).]. Первое разочарование: Ida. Правда — пустое, дамское, лжепоэтическое и не старинное, а старомодное — имя? (Чтo бы: Anna-Elisabeth!) А дальше и разочарования не было, п. ч. я знала, что 1. второй Kristin ни ей, ни мне, никому не написать, 2. читала Jenny [название раннего романа С. Ундсет] и не полюбила. Ей (Унсет) дано только (!!!) прошлое, гений только на прошлое. Кто эта Ida-Elisabeth? Что в ней такого, чтобы Undset о ней писать, а нам читать — 500 стр<аниц>? Где-то она сама о себе говорит, что она Durchschnittmensch [Средний человек (нем.).]. Durchschnittmensch — и есть. Никакой личности, никакого очарования, — только хорошее поведение. Этого — для героини — мало. И дети бесконечно лучше даны в Kristin, чем здесь. Хороша, конечно, природа, но мне — как в жизни — в ней мешает Auto и Moto: ее героиня полкниги ездит на автомобиле.

С нетерпением жду Вашей оценки, дорогая Анна Антоновна: читая, все время о Вас думала: на Вас оглядывалась.

Но я все-таки никогда не думала, что Unset способна на скучную книгу!!!

А вот С. Лагерлёф — неспособна. Какая услада — после Ida-Elisabeth — ее Marbacka [Родовая усадьба Лагерлёф Marbacka (Морбакка) — одно из самых ярких воспоминаний детства писательницы. С. Лагерлёф описала ее в своих произведениях “Морбакка”, “Мемуары ребенка”, “Дневник” и др.]: их трехсотлетняя родовая усадьба, где она родилась и выросла, к<отор>ую пришлось продать и к<отор>ую она потом, уже пожилая, выкупила: дом и сад. Если читали — напишите, если не читали — прочтите, тут же, летом. И подумайте, что ей 80 лет!

Пишу свою Сонечку [“Повесть о Сонечке”.]. Это было женское существо, которое я больше всего на свете любила. М. б. — больше всех существ (мужских и женских). Узнала от Али, что она умерла — “когда прилетели Челюскинцы”. И вот теперь — пишу. Моя Сонечка должна остаться. Было это весной-летом 1919 г. Без малого — 20 лет назад! (Уехала я в 1922 г. А из Чехии — в 1925 г. Боже! Как годы летят!)

Эпиграф к моей Сонечке, из V. Hugo:

Elle etait pale — et pourtant rose,

Petite — avec de grands cheveux

[Она была бледна — и все же розова,

Маленькая — с длинными волосами… (фр.).]


Ванв, 27-го сентября 1937 г.

Нет, дорогая Анна Антоновна, я Вам писала последняя, и очевидно письмо пропало, странствуя вслед за Вами — в этом письме было прибытие к нам испанского республиканского корабля — беженцев из Сантандера [Город-порт в Испании на берегу Бискайского залива], и день, проведенный с испанцем, ни слова не знавшим по-франц<узски>, как я — по-испански, — в оживленной беседе, в которую вошло решительно — все. Теперь друг — на всю жизнь.

20-го мы вернулись, а следующий за нами поезд, которым мы чуть-чуть не поехали, потерпел крушение: были стерты в порошок два вагона — п. ч. — деревянные. А мы тоже ехали в деревянном, я раньше и не разбирала.

Странно (верней — не странно), я как раз вчера вечером купила заграничную марку — писать Вам, а нынче утром — Ваше письмо. Я чувствовала, что Вы моего испанского не получили, — Вы никогда так долго не молчите.

Все лето писала свою Сонечку — повесть о подруге, недавно умершей в России. Даже трудно сказать “подруге” — это просто была любовь — в женском образе, я в жизни никого так не любила — как ее. Это было весной 1919 г. — это была весна 1919 г. И с тех пор все спало — жило внутри — и весть о смерти всколыхнула все глубины, а м. б. я спустилась в свой тот вечный колодец, где все всегда — живо. Словом, это лето я прожила с ней и в ней, и нынче как раз поставила последнюю точку. Писала все утра, а слышала, слушала ее внутри себя — целый день… <…>

…Вышла большая повесть: 230 моих рукописных страниц. Пойдет (тьфу, тьфу, не сглазить) в новом русском шанхайском журнале “Русские Записки”, где мне, пока что, дают полную волю.

Ничего другого не писала, только письма… <…>

…Нет, дорогая Анна Антоновна, не хочу быть для Вас ни идеей, ни видением: если бы Вы знали, насколько я жива. Даже загнанная в невылазную щель быта.

…Сплошная обида: так часто люди ездят в Прагу — “съездил в Прагу”, “неделя как вернулся из Праги”, и — только я не могу, п. ч. у меня никогда не будет таких денег. (Откуда — у них? Должно быть — какие-нибудь казенные, общественные, кому-то нужно, чтобы такой-то ехал в Прагу, — и никому не нужно, чтобы ехала — я: только мне одной!) — Видела в кинематографе похороны Масарика [президент Чехословакии в 1918-1935 гг.]: его строгий замок, его белую бедную комнату с железной кроватью, — сопровождающие факелы — отражу у гроба, с молодыми прекрасными лицами, — плачущий народ… И его — в гробу. Орлиное лицо… <…> …Читали ли Вы Pearl Buck [американская писательница, публицистка. Сюжеты своих произведений черпала из китайской жизни.]:

1. La Terre Chinoise

2. Les Fils de Wan-Lung

3. La Famille dispersee

[1. Китайская земля (фр.). 2. Сыновья Ван-Лунга (фр.). 3. Семья в рассеянии (фр.).]

Она дочь амер<иканского> миссионера, родившегося в Китае.

Да, еще замечательная ее книга: Mere [Мать (фр.).].


Ванв, 3-го января 1938 г.

С Новым Годом, дорогая Анна Антоновна, и с прошедшими праздниками, с которыми я Вас, увы, не поздравила, хотя непрерывно о Вас думала, особенно под нашей маленькой елочкой, верней сказать — над! На ней еще чешские настоящие елочные шишки — из вшенорских лесов: само-вызолоченные!.. <…>

Это моя последняя зима в этом доме, в к<отор>ом мы живем без малого четыре года и который я, несмотря на все, а верней — смотря на все вокруг, мой каштан, Мурину бузину, неизвестно — чьи огороды — люблю и буду любить — пока жива буду. (Как все, что когда-либо любила.) У меня сильнейшее чувство благодарности к “неодушевленным” предметам.

Жизнь идет тихо, Мур учится с учителем, учится средне, п. ч. — скучно: одному, без товарищей, без перерыва игры, и учитель — скучный: честный, исполнительный, но из русских немцев и неописуемо-однообразный. Но это все-таки лучше, чем полная незанятость. А я — не могу: из-за печей, и мелочей, и кухни, в к<отор>ой мороз и в к<отор>ой провожу полдня, а мне кажется, я всякого — всему — выучу, особенно — тому, что мне самой — трудно, п. ч. я отлично понимаю, кaк можно не понимать. И потому что каждое дело — делаю со страстью… <…>


Ванв, 7-го февраля 1938 г.

— мне все еще хочется писать 1937 — люблю эту цифру — любимую цифру Рильке —

<…> …За всю эту зиму не написала — ничего. Конечно — трудная жизнь, но когда она была легкая? Но просто нет душевного (главного и единственного) покоя, есть — обратное.

(Простите за скучные открытки: такие торжественные здания — всегда скучные, но сейчас ничего другого нет под рукой, а на письмо я неспособна.)

Утешаюсь погодой: сияющей, милостивой, совсем не зимней, мы уже две недели не топим: лучше сносный холод, чем этот (мелкий, жалкий!) ад. А на улице просто — расцветаю, хотя смешно так говорить о себе, особенно мне — сейчас: я самое далекое, что есть — от цветка. (Впрочем, и 16-ти лет им не была — и не хотела быть. Тогда же — стихи:

Это были годы роста:

Рост — жесток.

Я не расцветала просто —

Как цветок.

Это — в 16 лет! Умная была, но не очень счастливая. — )

Утешаюсь еще Давидом Копперфильдом [Одноименный автобиографический “роман воспитания” Чарлза Диккенса] (какая книга!) и записками Mistress Abel [Абель Лючия-Елизабет — автор книг Napoleon a Sainte-Helene Sonvemrs de Betry Balcombe. Paris, Plon Nourrit et c-ie, 1898.] — бывшей маленькой Бетси Балькомб — о Наполеоне на Св<ятой> Елене: она была его последней улыбкой… <…>


Ванв, 23-го мая 1938 г.

Дорогая Анна Антоновна,

Думаю о Вас непрерывно — и тоскую, и болею, и негодую — и надеюсь — с Вами.

Я Чехию чувствую свободным духом, над которым не властны — тела.

А в личном порядке я чувствую ее своей страной, родной страной, за все поступки которой — отвечаю и под которыми — заранее подписываюсь.

Ужасное время.

Я все еще погружена в рукописную работу, под которой — иногда — погибаю. Поэтому так долго не писала. Но думала — каждый день.

Сейчас 6 ч. утра, пишу в кухне, за единственным столом, могущим вместить 8 корректур сразу. Из кухни не выхожу: не рукописи — так обед, не обед — так стирка, и т. д. Весны в этом году еще не видела… <…> .

Марина Цветаева

Хронологический порядок:
1905 1906 1908 1909 1910 1911 1912 1913 1914 1915 1916 1917 1918 1919 1920 1921 1922 1923 1924 1925
1926 1927 1928 1929 1930 1931 1932 1933 1934 1935 1936 1937 1938 1939 1940 1941